Выбрать главу

На всех было два примуса и одна керосинка. Ими пользовались по очереди, варили сразу на несколько семей в большой кастрюле. Когда очередь доходила до нас, я успевала здорово проголодаться. С завистью смотрела, как, завернувшись в одеяла, едят на кроватях люди, сгибаясь над мисками так, чтобы горячий пар согревал их лица.

Наконец, и меня звали есть кашу. Я забиралась на постель, тоже завертывалась в одеяло и низко, как все, склонялась над миской. Маринку тетя Лена кормила с ложечки, держа миску под самым Маринкиным подбородком, чтобы ни капли каши не пропало.

Потом на керосинку и примусы ставили большие кастрюли с водой, и все пили кипяток.

От примусов и керосинки в нашей огромной комнате становилось теплее. Разбитую форточку на второй или на третий день заделали куском фанеры.

Неожиданно я встретила двух своих подруг из нашего дома — Валю Шихматову и Лену Воллерштейн. Они жили в соседнем классе со своими мамами. Лена была племянницей Цецилии Львовны Мансуровой и в Москве жила, вообще-то, не в нашем доме, но часто гостила у тети и играла с нами во дворе. И вот теперь мы встретились в коридоре и очень обрадовались. По вечерам мы с Валей и Леной садились поближе к какой-нибудь горящей керосинке и разговаривали о Москве, о театре, в который попала бомба. Валя и Лена хорошо его помнили, потому что были на целый год старше меня, и их до войны уже несколько раз водили в театр. А я там была только один раз. Мама повела меня на «Принцессу Турандот». А я ничего не поняла, хоть и сидела в первом ряду. И новые туфли были мне велики и норовили свалиться с ног. Вот эти туфли я запомнила. Да еще то, что у одного артиста вместо бороды висело полотенце. И этот артист помахал мне рукой со сцены и сказал:

— Здравствуй, Анечка!

Мама потом сказала, что это Освальд Федорович Глазунов, Оськин папа, из нашего подъезда. Со второго этажа. Но как я могла его узнать в полотенце?

Еще мы с Валей и Леной вспоминали, какие кто оставил в Москве игрушки и книжки. Я очень жалела, что не взяла с собой белого пушистого мишку. Он такой теплый, по бокам у него специальные кармашки, куда можно сунуть руки. Как же я не догадалась захватить его с собой?

— А помнишь мою большую куклу-мальчика с закрывающими глазами? — говорила Валя.

Еще бы не помнить такую куклу! Почти с меня ростом! Один раз мой брат решил нас с Валей сфотографировать, посадил рядом и сказал, чтобы я взяла эту куклу на колени. Но Валя не разрешила, и с куклой-мальчиком снялась сама, а мне дала куклу-девочку, поменьше и попроще, но тоже хорошую.

Днем мы часто стояли у окна и смотрели, как играют в снежки и катаются на санках местные девочки и мальчики. Нас гулять не пускали, чтобы не простудились.

— Потерпи, — говорила мама. — Это временно. Вот устроимся с квартирой…

Но шли дни, а с квартирой не устраивалось. Очень много было эвакуированных, не только из Москвы, но и из других городов, комнат на всех не хватало.

Перед сном многие женщины мазались кремом и массировали лица, а утром, перед тем как отправиться на рынок или на поиски квартир, пудрились и мазали губы.

Через две кровати от нас жила Мила со своей грудной Олей. Теперь Оля не кричала по ночам. Рядом с Милиной стояла кровать толстой Клавы, и эта Клава кормила Олю и своего такого же крошечного сына. Вдоль кроватей Мила и Клава натянули веревки и сушили на них пеленки. Эти пеленки отделяли их кровати от остального общежития, и почти не видно было, что у них там делается.

Мила с утра уходила, взяв с собой что-нибудь из привезенных вещей. Она шла на рынок — менять. Вместо унесенной вещи приносила хлеб, сахар, а иногда даже масло. И опять уходила — искать квартиру.

— Она всё мне отдает, — говорила Клава. — Сахар, жиры — всё. Я, конечно, понимаю, мне надо, а только сама-то на кого стала похожа? Так тоже нельзя, вы с ней кто-нибудь поговорите, а то меня она не слушает.

Однажды вечером Милу подозвала Цецилия Львовна, велела сесть на кровать и напустилась на бедную Милу:

— Это безобразие! Так опуститься! На кого ты похожа? Юбка мятая, кофта висит мешком! Ты травести или старуха?

— Я уж теперь и не знаю, — отвечала Мила. — Мне кажется, я и на сцену не смогу выйти.

— Вот и мне так кажется! — сердито сказала Цецилия Львовна. — Молодая женщина! Посмотри на других! Никто не позволяет себе ходить в таком затрапезе! Это не кокетство, это уважение к профессии!

Женщины слушали Цецилию Львовну и кивали. А одна даже вылезла из-под одеяла и сделала несколько гимнастических упражнений.

— Я с вами совершенно согласна, Цецилия Львовна, — тихо сказала Мила. — Простите меня. Я постараюсь…

— Да! Постарайся! Помни, что ты актриса!

— Мама, а что такое «травести»? — спросила я.

— Артистка, которая играет мальчиков и девочек, — ответила мама. — Я тоже начинала как травести. Пока фигуру не испортила.

Кооперативная, 108

Постепенно народу в общежитии становилось все меньше. Находили комнаты и переезжали. Переехали мои подруги, потом ушли Мила и Клава со своими малышами. Наступил день, когда и мы нашли комнату. Мама и Шура вернулись довольные.

— Очень удачная комната! — сказала мама. — Там даже есть отдельный закуток на случай, если приедет Витя. Хозяйка натопила печку — такая теплынь! Вещи придется нести в несколько приемов, ну ничего. Главное — недалеко от театра. Улица Кооперативная, дом 108.

Шура ведет меня за руку, за спиной у нее торба, тетя Лена тащит на руках завернутую в одеяло Маринку, мама везет по снегу санки с вещами. Солнце сверкает с чистого ярко-синего неба. Вдоль высоких заборов тянутся снежные сугробы. Дома за заборами деревянные, низкие, видны только крыши. С крыш свисают огромные, толстые сосульки и тоже сверкают так, что на них больно смотреть.

— Градусов тридцать, — говорит Шура. — А не похоже. Ветра нет.

Изо рта у нее при каждом слове вылетает упругое белое облачко.

У Маринки из-под одеяла виднеются только глаза и краешки румяных щек. Ей-то хорошо на руках, а я устала, и у меня замерзли ноги и руки.

— Далеко еще? — то и дело спрашиваю я.

— Не приставай, — отвечает мама. — Когда придем, тогда и придем.

Наконец, мы пришли.

У высоких ворот стояла женщина в тулупе, валенках и сером вязаном платке.

— Чё так долго? — сказала она. — Я уж второй раз чайник подогреваю. А старшая, гляди-ка, щеку отморозила.

Шура повернула меня лицом к себе и воскликнула:

— Батюшки, и впрямь!

Зачерпнула в варежку снега и начала изо всех сил тереть мне щеку. Я ревела от боли и еще от обиды: хорошо Маринке — на руках в дом внесли, а я тут стою, мучаюсь.

Но вот Шура оттерла мою щеку. Мы вошли в сени, Шура открыла тугую, обитую войлоком дверь, нас обдало теплым воздухом, и мы очутились в жарко натопленной комнате.

На столе, покрытом клеенкой, стояли чашки и тарелки. По стенам развешены фотографии. Потрескивают дрова в печке. Дремлет пушистый черно-белый кот. На полу — пестрая дорожка. Две высокие широкие кровати с блестящими шарами на спинках так и тянут лечь на одну из них, хорошо бы на ту, которая поближе к печке.

У меня побаливало ухо, и трудно стало поворачивать голову. Анна Васильевна — так звали хозяйку — принесла чайник, половину буханки серого хлеба и кусок белого сала, который стала нарезать тонкими ломтиками. Тетя Лена вынула из сумки пачку московского печенья, которую специально приберегала для торжественного случая.

Мы все сели за стол.

Анна Васильевна рассказывала:

— В угловой комнате у меня ленинградка живет, инженерша, на заводе работает. Хлеб сушит — хочет посылку домой отправить. У ней там мать… Дойдет ли, нет… Да вы сало-то детям давайте, не бойтесь, сало свежее, недели две как поросенка закололи.