Выбрать главу

— Ну, что ж поделаешь, — сказал он, соединив эти два чувства в одно. — Желаю успеха.

Было удивительно тепло для начала ноября, мы шли без пальто, в коричневых платьях с белыми воротничками и черных фартуках с перекрещивающимися на спине широкими лямками-крылышками. Была у кого-то идея надеть сегодня белые фартуки, но отпала: вдруг кого-то не примут! И как эта не принятая (каждая прикидывала на себя) будет выглядеть в праздничном фартуке?

Все мы боялись, но в разной степени. Меньше всех — Наташка Северина: она была отличница, проводила в классе политинформации и могла бы еще в прошлом году вступить в комсомол, но ей тогда еще не исполнилось четырнадцати лет.

Ёлка, моя лучшая подруга, хоть и ныла, что умирает от страха, но, скорее всего, следовала экзаменационной традиции: убеждать всех, что ничего не знает, а самой всё знать и сдать на пятерку. И тут предстоял экзамен, и Ёлка к нему добросовестно готовилась. Ей тоже особенно нечего было бояться: училась она хорошо, и, кроме того, с начала года ходила в астрономический кружок при Планетарии, и могла уверенно ответить на вопрос о выборе профессии. А это учитывалось на приемной комиссии как положительный факт. Конечно, можно придумать и назвать любую профессию, кто проверит, но Ёлка действительно увлеклась астрономией, а особенно руководителем кружка, молодым ученым Феликсом Зигелем. Ёлка мечтала отправиться вместе с ним в экспедицию в Восточную Сибирь, чтобы разгадать тайну Тунгусского метеорита.

Тайна Тунгусского метеорита — это звучало как название фантастического романа, вроде знаменитых «Тайны двух океанов» или «Тайны профессора Бураго». Ёлка с таким воодушевлением рассказывала про метеорит, который, возможно, был вовсе не метеорит, а межпланетный корабль, взорвавшийся при посадке на нашу планету, что многих в классе зажгла — тоже разгадать его тайну, именно под руководством Феликса Зигеля, о котором Ёлка рассказывала с еще большим пылом, чем о метеорите.

— Я даже не могу объяснить, в чем секрет его обаяния, — говорила Ёлка. — Его нельзя назвать красивым, но он…

Дальше шли его фразы, шутки, его улыбка, его светлые глаза на загорелом лице… Ёлка не только сама в него влюбилась, но и полкласса в него влюбила, заочно.

Третья вступающая сегодня в комсомол, Танька Галегова, училась так себе и общественной активностью не отличалась, но была родной племянницей нашей директорши Любаши, которой ничего не стоило позвонить в райком и предупредить насчет Таньки. И Танька это знала, но чтобы не выделяться и поддержать общее настроение, тоже говорила, что ничего не помнит и обязательно провалится.

Пожалуй, настоящая причина бояться была у Катьки Меерзон. Она под большим секретом сказала Ёлке (а та под большим секретом мне), что ее отца, кадрового военного, полковника, бывшего фронтовика, исключили из партии и что ему грозит увольнение из армии. Все обвинения, по Катькиному убеждению, были подлыми и несправедливыми, но если в райкоме ее спросят об отце, она обязана будет честно ответить. И тогда ее не примут в комсомол, и жизнь ее будет кончена.

Катька перечитывала на ходу маленькую книжечку: «Устав ВЛКСМ», спотыкалась, наталкивалась на встречных, бегом догоняла остальных, бледные губы ее шевелились.

Если бы не всеобщий страх, то процесс вступления в комсомол был бы даже интересен, похож на азартную игру с очень строгими правилами. Надо было пройти три тура: классное собрание, совет дружины и райком. А до всего этого — подать заявление и получить рекомендацию, причем желательно не от какой-нибудь рядовой комсомолки, а от активной, заметной личности. Нужно было исправить плохие отметки, знать международную политику, историю комсомольской организации, Устав ВЛКСМ. Еще нужно было совершенствовать свой моральный облик, не прогуливать, не списывать, совершать общественно-полезные дела. Некоторые так втягивались в это во всё, что и после вступления в комсомол долго еще несли на челе печать ответственности за всё, что происходит в школе и в мире.

Я хотела вступить еще в прошлом году, в седьмом, но во мне еще слишком жива была память о первой, неудачной попытке вступления. Да и Нинка Рудковская посоветовала повременить. Она сказала, что у меня слишком много троек, и мне могут дать отвод на совете дружины. Но что если я исправлю отметки и проявлю себя в общественной работе, то в восьмом классе она сама даст мне рекомендацию и меня примут.

Рудковская была членом совета дружины и ее рекомендация дорогого стоила.

— Но ты должна доказать на деле, — сказала она, — что ты действительно хочешь вступить в комсомол.

Конечно, я очень хотела. Все вступают, что же я останусь белой вороной? Мне тоже хотелось говорить о себе: я — комсомолка. В этом словосочетании было что-то волевое, смелое, как раз то, чего не было в моем характере. Мне казалось, что если я вступлю в комсомол, то эти качества во мне сами собой образуются.

С начала этого учебного года я очень подтянулась. У меня появились четверки и даже пятерки при полном отсутствии двоек и минимальном количестве троек. Два моих стихотворения, напечатанных в классной стенгазете, обратили на себя благожелательное внимание школьного актива. Рудковская выполнила обещание — дала рекомендацию, где написала, что считает меня достойной высокого звания комсомолки. Правда, перед этим она долго скрипела, что теперь несет за меня огромную нравственную ответственность, что если я ее подведу, то тем самым подорву ее авторитет как члена совета дружины и разрушу ее веру в человеческую порядочность.

Я дала ей слово, что не подведу.

На классном собрании все прошло легко, были отмечены мои успехи. На совете дружины, конечно, было гораздо строже, задавали вопросы по политике, я не на все ответила, но рекомендация Рудковской мне помогла, все знали Нинкину честность и принципиальность.

Райком находился очень близко от школы: метров сто по Островскому переулку вдоль каменной ограды Дома ученых, всегда немного облупленной и грязной, но очень красивой, светло-зеленой, с полукруглыми нишами, с выпуклыми изображениями белых колонн и амфор в каких-то завитушках; потом еще метров сто по Кропоткинской мимо киоска Союзпечати, высоких ворот Дома ученых с двумя строгими серыми каменными львами, до угла следующего, тоже украшенного барельефами и завитушками большого особняка, где размещалось учреждение, которое мы называли Домом дружбы и где мы однажды получили адреса для переписки с болгарскими пионерами; затем налево, в переулок — и вот он, двухэтажный особнячок с покосившимся крыльцом в четыре ступеньки, с дверью, обитой коричневым дерматином, с табличкой на двери: «Райком ВЛКСМ Фрунзенского района г. Москвы».

Ляля открыла дверь, и мы, трепеща, вошли в тусклый и душный после улицы коридор, где у высокой белой двери стоял черный диван и толпилась группа таких же, как мы, вступающих.

Дверей вдоль коридора было несколько, но принимали только за этой, а за другими шла обычная жизнь, входили и выходили, несли какие-то бумаги, слышались телефонные звонки и даже смех.

Ляля уверенно открыла соседнюю дверь, заглянула, и из комнаты вышла Анечка в строгом темном костюме с комсомольским значком на лацкане пиджака. До прошлого года Анечка работала у нас в школе пионервожатой, а с этого — инструктором в райкоме. Это было крупное повышение, мы гордились Анечкой. Она иногда заходила в школу просто так, по старой памяти. У нас ее любили. Бывшие ее пионеры бросались к ней, окружали, кричали: «Анечка! Анечка пришла!» Высокая, чуть угловатая, с большими серыми глазами, со светлыми волосами, стянутыми косичками, заколками, резиночками словно специально для того, чтобы скрыть их пышность и волнистость, с высокой шеей — она могла бы быть красавицей, если бы ее не уродовал шрам, пересекающий верхнюю губу и уходящий в ноздрю. Мы в школе привыкли к этому шраму и почти не замечали его. Казалось, и сама Анечка в школе о нем забывала. Но тут, в райкоме, рука ее все время непроизвольно тянулась прикрыть рот. Вообще, тут, в райкоме, Анечка была какая-то другая, неулыбчивая, напряженная, но это и понятно, ведь она теперь была не какая-то там школьная пионервожатая, а инструктор райкома!