Выбрать главу

В ту осень чудо произошло — мы его увидели. Он вышел на трибуну как раз в ту минуту, когда наша колонна проходила мимо мавзолея, поднимая вверх бумажные цветы. Он был в фуражке и простой серой шинели, застегнутой под горло. Самый скромный из всех, кто стоял справа и слева от него. Он неторопливо поднес руку к фуражке, приветствуя нас. О-о, что это была за головокружительная, сумасшедшая, самозабвенная минута, исторгшая из наших глоток вопль ликования! И потом, когда мы возвращались домой вдоль стены Кремля, по набережной, по Лебяжьему, по Волхонке, волоча по асфальту уже ненужные бумажные цветы, при одном лишь воспоминании о скромной фигуре, об этой неторопливой руке, поднесенной к фуражке, нас сотрясало жаркое чувство восторга. Мы пели хором: «…О Сталине мудром, родном и любимом прекрасную песню слагает народ!» И другую: «Сталин — наша слава боевая, Сталин — нашей юности полёт!..» И третью: «Артиллеристы! Сталин дал приказ!» И четвертую, и пятую — песен хватило до самого дома.

— Мама! — слышу я свой ликующий крик. — Мы видели Сталина!!!

И мамино ответное, счастливо-ошеломленное:

— Что ты говоришь!

Хотя мама могла и подыграть — она была все-таки актрисой. Чувство, которое она испытывала к вождю, было смесью страха, благоговения и веры. Мама говорила: «Он всё может!» — вкладывая в эту фразу, как мне казалось, светлый, позитивный смысл. Она считала, что «он не знает всего», что «ему не говорят», что если ему написать и письмо попадет в его руки — он восстановит справедливость.

Папа, отбывший десятилетнюю ссылку, — факт, который от меня тщательно скрывался, хотя что-то иногда проскальзывало в разговорах, — не строил иллюзий. Иногда, в ответ на мамино «ему не говорят», он выходил из себя и выплескивал что-нибудь такое немыслимое, не лезущее ни в какие ворота, что я только хохотала, принимая это за неприличную шутку. Мама тут же испуганно и гневно затыкала ему рот фразами типа: «Тебе что, опять захотелось?» или: «Ты что, с ума сошел? Она же пойдет в школу и всем расскажет!»

Когда пьесы отца по подозрению в космополитизме были сняты со всех театральных репертуаров, мама в ожидании худшего вдруг обратила внимание, что в квартире нет ни одного портрета Сталина.

— Надо немедленно купить и повесить, — сказала она.

Папа тут же завелся и закричал:

— Зачем?!

В ответ мама тоже закричала:

— Затем, что к нам может зайти дворник! Или кто-нибудь! Ты что, наивный? Нельзя, чтобы в доме не было портрета!

Папа заорал:

— Ну так купи и пришпиль его себе на задницу, чтобы дворник видел!!

— Тише!! — шепотом закричала мама, тыча пальцем в мою сторону. — Ты что, с ума сошел?! При ней!

В результате дискуссии папа купил на Арбате плакат с изображением вождя, курящего трубку на фоне гор, и повесил в кабинете. Всем, кто к нам приходил, папа зачем-то объяснял, что его привлекло здесь цветовое решение, оригинальный ракурс и художественная манера. Все одобряли папин вкус. Мама подтверждала: «Прекрасный плакат!»

На третий день горе застоялось. Требовался свежий ветер. И, словно подчиняясь некоему драматургическому закону, в класс вбежала Белоусова и закричала, что пока мы тут сидим, как дураки, десятый «Б» пошел к Дому Союзов, где установлен гроб.

Мы тут же помчались в раздевалку. Там нас настигла наша классная руководительница Евгения Ивановна.

— Девочки, вы куда?

— К Дому Союзов!

— Кто вам разрешил?

— Десятый «Б» пошел — и мы пойдем!

— Я с вами! Я же за вас отвечаю! И давайте организованно, строем, как подобает!

От Островского, где находилась наша 43-я, женская, мы свернули в Староконюшенный, строем прошли мимо 59-й, мужской, мимо громадного серого дома с колоннами, где жила знаменитая Кошке, у которой моя мама шила бюстгальтеры, чем очень гордилась, потому что Кошке шила только дамам известных фамилий. Когда наступило время, мама привела к ней и меня, и сейчас на мне был бюстгальтер из плотного розового мадепалама от знаменитой Кошке (прости, Господи, какие ничтожные мысли лезут в голову в такие минуты!).

На Арбате наш строй распался, мы побежали, кто быстрей, к Арбатской площади, куда текли потоки людей из всех прилегающих улиц и переулков. У многих в руках были его портреты.

Увидев толпу на площади, Евгеша закричала, что запрещает нам идти дальше, но никто ее не послушал. Весь наш десятый «А» мгновенно растворился в скопище людей, как горсточка камней, брошенных в гальку громадного пляжа. Рядом со мной осталась только Наташка Захава, и мы схватились за руки.

С этого года Наташка училась в нашем классе, перейдя к нам из своей прежней, 29-й школы. Я была рада, потому что мы дружили с колясочного возраста, наши квартиры были на одном этаже. Но класс отнесся к ней холодновато. Отчасти она сама была виновата — сразу начала проявлять свой строптивый, упрямый характер. Наталкиваясь на насмешливое противодействие нашего сложившегося коллектива, обижалась, считала, что все не правы, она одна права. Я ее защищала, старалась ей покровительствовать, но ей и это не нравилось, потому что в наших с ней отношениях она всегда командовала, а я подчинялась, а тут мы вроде поменялись ролями.

Но в этом уличном столпотворении она снова стала лидером, а я ведомой.

— Пошли! — сказала она.

Это было похоже на рисковую игру — вот так плыть по улице Калинина в толпе, почти не по своей воле. Иногда можно было поджать ноги как в детской игре «побежали-полетели», и я это один раз тайком сделала, но сразу же спохватилась и опустила ноги. Нас протащило мимо кинотеатра «Художественный», где совсем недавно (но еще в той эпохе) мы, удрав с физкультуры, стояли в очереди на «Тарзана в Нью-Йорке», мимо Военторга, мимо бюста Калинина и уже впереди показалась зеленая верхушка одной из Кремлевских башен, но вдруг толпа остановилась: улица оказалась перегороженной грузовиками. В грузовиках стояли милиционеры. Мы с Наташкой, не разнимая рук, протиснулись к грузовикам. «Давай!» — сказала Наташка. Вслед за какими-то мальчишками мы пролезли на четвереньках под машиной и вылезли с той стороны.

И побежали вместе с другими бегущими по Манежной улице, вдоль длиннющего Манежа. А из улицы Герцена медленно вытекала колонна людей, плотная как тело громадной змеи, заворачивала вдоль ограды Университета и двигалась в сторону Дома Союзов. (Я восстанавливаю названия и направления из сегодня, а тогда мне было все равно, мимо каких улиц и зданий мы бежим, главное — не потерять Наташку, потому что без нее я даже не знала, в какой стороне находится Дом Союзов, — давал себя знать мой врожденный пространственный кретинизм.)

Мы бежали вдоль этой колонны, пытаясь отыскать щель в человеческом монолите и протыриться внутрь, как мы с ней иногда проделывали во время праздничных демонстраций. Но тут ничего не получалось, потому что вдоль колонны, оберегая ее от вторжения со стороны, стояла цепь милиционеров. Мы все равно бежали вместе с другими, такими же, как мы, в тщетных попытках проскользнуть между милиционерами и примкнуть к колонне.

Неожиданно сзади, как морской вал, нахлынула орущая, азартная, возбужденная толпа, может быть, прорвавшая оцепление грузовиков, а может быть, со стороны Волхонки или другой улицы, и нас с Наташкой захлестнуло, подхватило, втянуло в кромешный людской водоворот, как ниточку разорвав наши сплетенные руки. Меня поволокло вперед спиной, развернуло, стиснуло, я вытягивала шею в попытках увидеть Наташку. Потеряв ее, я будто потеряла себя, оробела, растерялась и окончательно потеряла ориентацию. Какими-то вспышками помню: девушка с окровавленным лицом в разбитой стеклянной будке телефона-автомата; два парня в формах студентов геолого-разведочного института, упершись руками в красную стену, спинами удерживают напор толпы, чтобы уберечь кого-то, кто лежит у стены. Я еще подумала: вот бы мне там лежать, под защитой этих красивых, крепких парней-геологов.