Флаги «войны тотальной» — «Тотальная война короче всех войн!» — реяли над лежащими в развалинах городами, над перепаханными фугасами землями, над заводами, работающими на войну, войну тотальную — «самую короткую». Этот девиз противопоставлялся «злостной» ходячей формуле: «Война становится бесконечной».
«Забинтованный кулак» в действии означал тотальный террор. Списки казненных публиковали в прессе. Расширительно толковали статьи закона: смертной казнью каралось всякое утверждение о бессмысленности тотальной войны.
Из стен тюрьмы Плетцензее доносились последние слова осужденных на казнь. Их превращали в листовки, которые разбрасывали и расклеивали те, кто заступал на место погибших.
И если раньше листовки уничтожали или срывали доброхоты, то теперь это делали только специальные команды.
И однажды ранним утром я увидел, как химическими составами смывали с кирпичной заводской стены крупно написанное печатными буквами: «Свободу Тельману!»
Даже на дальней периферии борьбы, где делала, что могла, что было ей по силам, группа «Песочные часы», ощущался коренной перелом.
Я понимал, что хотя здесь у нас и существует свой собственный план, но его направляют извне, и «Песочные часы» — только перевалочная база, какой-то этап, через который проходят не только листовки, но иногда и люди.
В то время, когда в «зале» судили и рядили о преимуществах того или другого политического деятеля, «за кулисами» передавали к исполнению задания Генриха, им самим определялись исполнители и даже детали акции.
Впервые были произнесены слова о военнопленных. Без нужды никогда не расширялся ни круг людей, известных нам, ни круг действий. Я услышал о военнопленных, когда Генрих сказал мне, что я повезу листовки, обращенные к военнопленным, в Ораниенбаум, где меня встретит их человек. Мы обменяемся с ним одинаковыми портфелями на бульваре у кафе «Ипподром», а если будет дождь — в самом кафе. Я заучил пароль и отзыв, взял портфель, уже доставленный к Филиппу, и отправился.
Я считал бирхалле как бы запасными путями. Главные же проходили в стороне, и, может быть, этой своей поездкой я к ним приближался.
Сидя в вагоне поезда, проносившегося мимо мокрых осенних пригородов, я отмечал пустоты: аккуратно прибранные и выровненные площадки — следы бомбежек.
С того самого мартовского налета нас утюжили без передышки! Днем — четырехмоторки «амишек», привередливо выбиравшие цель, но крушившие насмерть; ночью — томми, кидавшие свой груз на город без разбору, но, впрочем, больше на жилые кварталы, а не на предприятия.
Я отмечал бараки из свежих досок, приют ставших бездомными людей, и признаки жизни в летних «колониях» и даже в палаточных городах…
Это был привычный ландшафт войны, привычный ее быт, в котором, собственно, продолжались обычные человеческие общения, но в новой, изуродованной форме. Письма в траурной рамке вызывали не только скорбь, но материальные и даже честолюбивые расчеты. Они были как бы сертификатами льготы, преимущества. Иногда, заключенные в рамку, они вывешивались на стенке рядом с патентом на содержание галантерейной лавочки или кафе.
Я подумал об этом по контрасту, оттолкнувшись от горького воспоминания о Филиппе, плакавшем над известием о гибели Макса.
Все эти мысли то наплывали, то поглощались одной, занимавшей меня с того самого момента, когда я впервые услышал о военнопленных.
Что значит «их человек»? Он сам — военнопленный или только их связной? И если сам, то кто он? Вернее всего — русский.
Это предположение волновало меня: такая встреча могла приблизить меня не только к местам, ставшим мне родными, но и к моим близким…
Уверяя себя, что это опять же мои фантазии, я все же не мог успокоиться.
На подступах к Ораниенбауму, нас догнал сигнал воздушной опасности. Бомбили упорно, прицельно — «ами» трудились над скрытой от наших глаз целью, долбая одну точку, заход за заходом.
Поэтому я опоздал на четверть часа. В Ораниенбауме шел дождь, и, миновав пустынный сквер, я вошел в кафе «Ипподром». Это было довольно убогое заведение, но имевшее свой «опознавательный знак». Как у нас — песочные часы, здесь таким знаком был «ипподром»— маленькая круглая площадка посреди зала, огороженная барьером, за которым располагались столики.
Поскольку она была так мала и с крашеным дощатым полом, о лошадях не могло быть и речи; не танцевальная ли площадка невежливо зовется ипподромом?
Сдавая пальто в крошечном закутке, я уже заметил через дверной проем, завешенный нитками деревянных бус, человека лет тридцати пяти, читавшего «Дас Райх». У его ног стоял толстый портфель, точно такой же, как мой: обыкновенный стандартный портфель из эрзац-кожи, с двумя застежками и удобной толстой ручкой, — за четыре марки восемьдесят пфеннигов такой можно купить в любом галантерейном магазине.