Сейчас мне показалось, что столица держится лишь силой инерции, а не силою духа.
Люди стали меньше говорить. В поездах, на улице около вывешенных бюллетеней, в пивных и трамваях уже не слышался привычный говорок всезнайки «политикера»; кончилась пора бесконечных прогнозов близкой победы, горделивого перебирания доводов в ее пользу, исчезла потребность в общении друг с другом по всякому поводу, но по существу — для обсуждения все новых вариантов того же счастливого конца…
Все эти характерные приметы первого этапа войны — этапа тотального наступления по всему фронту — еще держались некоторое время, но сейчас рухнули. Роковое значение «неудачи» под Москвой, — слова «разгром» избегали, — нельзя было ни скрыть, ни замолчать, ни преуменьшить.
В сообщениях прессы слова, относящиеся к Москве, — «немедленное падение», «подавление остатков сопротивления», «последнее решающее усилие» — заменились другими: «выравнивание фронта», «эластичная оборона» и даже: «непредвиденные аспекты войны».
Даже Германское информбюро стало избегать любимого своего выражения: «апогей нашего наступления», ограничиваясь более скромным: «собирание сил для нового удара», с предусмотрительным опусканием слова «решающего». «Мы видим вдали свет нового утра… — с запрограммированной лиричностью говорил Геббельс, — но за это утро еще надо бороться».
В письмах с фронта, по-прежнему обильно цитируемых газетами, все чаще отдавали должное военному мастерству противника. После разгрома под Москвой стали говорить о том, что «ворота русских крепостей не легко открываются для победителей» и что «брать города можно, и они будут взяты, но ценою огромных потерь людской силы и техники».
И если раньше с великим пренебрежением упоминали о боевом потенциале русских бронетанковых сил, то теперь на все лады превозносили немецкие победы над «прекрасно технически оснащенным врагом»…
Модное пристрастие ко всяким аналогиям и историческим параллелям иногда заводило довольно далеко: болтливая «Берзенцайтунг» объявила, что «большевистский строй создал патриотизм более высокого качества, чем при Николае Втором, а нынешняя война временами напоминает войну 1812 года». Последнее уже было вовсе ни к чему, и говорили, что газета сильно на этом погорела.
Было очевидно, что в игру брошены все карты, и никто уже не вспоминал категорические заявления о том, что к рождеству мы будем за Уралом…
Пафос «политикеров» обратился на пресечение «драматизации положения».
В сочельник Геббельс сказал по радио, что победу нам «не подарят: ее надо выслужить и нести потери с достоинством».
Разгром под Москвой был не только сокрушительным ударом, но и ударом неожиданным. После победных реляций о крупных окружениях у Вязьмы и Брянска, после продвижения к северу до Калинина, а на юге до Калуги широко распространилась версия о бесспорно близком конце войны. В головах миллионов людей приближение войск на 25–30 километров к Москве означало конец войны, полную победу. И то, что красная столица перешла в решительное контрнаступление, повернуло весь ход событий: война стала затяжной, это был факт, и он диктовал стратегам и политикам новые планы, а обыватель все чаще уныло повторял: «Война становится бесконечной…»
Я вернулся в другой Берлин: Берлин после поражения под Москвой.
С окраины, куда нас подбросила грузовая машина, шедшая порожняком, я добирался до Линденвег всеми видами транспорта и на всем, словно пыльный налет, отмечал следы заторможенности, усталости, равнодушия. В унтергрунде, никогда не отличавшемся комфортом, но всегда безукоризненно чистом, видно было, что пластиковый пол давно не мыли шваброй с мыльным порошком. Да что там, по нему не проходились и щеткой. Повсюду валялись окурки и обертки жевательной резинки. В вагонах второго класса перемонтированные диваны впивались в ягодицы пришедшими в негодность пружинами. В трамваях было и того хуже: окна выглядели немытыми с осенней поры, когда над ними потрудились мухи; водили вагоны главным образом женщины, а однажды в кабине вожатого я увидел настоящего Мафусаила, который, заткнув бороду за борт форменного бушлата, рассматривал дорогу через толстенные стекла очков.
По улице шли солдаты, сразу было видно, новобранцы: чересчур старательно печатали шаг по мокрой брусчатке, на лицах — святое неведение и как бы вызов. Они запели: «Около казармы, у больших ворот…» Я заметил, что «Лили Марлен» совсем не простая песенка и может звучать по-разному. У этих — она была словно воспоминание о недавних днях, счастливых и тревожных. Это еще так близко и уже далеко: «Около казармы, у больших ворот, там стоял тогда фонарь, и стоит до сих пор… Там стояли мы с тобой, Лили Марлен… Это было. Люди видели нас…» Солдаты удалялись, удалялась песня с этой странной фразой: «Люди видели нас…» Словно сами поющие уже не верили, что это было: Лили Марлен под фонарем у больших ворот…