Выбрать главу

Анри Лихтенберже 

Пессимизм Ибсена

В недавно произнесенной речи Ибсен возражал против распространенного предрассудка, по которому литературная слава считается самым завидным счастьем, а «человек, сделавшийся избранником судьбы в этом смысле и со славой принятый всем светом, считается безусловно счастливым». Меланхолия этого полупризнания может показаться странной у поэта, шестьдесят вторую годовщину рождения которого в эту минуту праздновала вся Европа. Но она не удивит тех, кто следил за последней фазой эволюции его мысли и заметил возраставшее пессимистическое настроение, о котором свидетельствуют его последние драмы. Тогда как, например Вагнер с возрастом делается яснее и светлее и после мрачного пессимизма «Тристана» заканчивает светлым примирением «Парсифаля», Ибсен, несмотря на блистательную славу, осветившую его старость, в драмах, появившихся после «Росмерсгольма», и особенною трех последних пьесах: «Строитель Сольнес», «Ганс-Габриель Боркман» и «Когда мы восстанем из мертвых», повидимому, идет в сторону все более и более трагического понимания жизни, смотрит все более и более безнадежным взглядом на свою художественную карьеру, на настоящую жизнь и на будущее человечество.

Я хочу попытаться отметить в этом очерке отличительные черты и границы этого пессимизма.

———

Я думаю, что можно отличать две главные формы пессимизма, которые в действительности часто проявляются более или менее смешанными, но которые легко выделить анализом: я назову одну из этих форм пессимизмом мистическим, а другую — реалистическим пессимизмом.

Первый пессимизм берет свое начало в чувстве, в интенсивной жалости к неизбежным мукам человечества, в религии человеческого страдания. Доведенный до своих последних выводов этот пессимизм обусловливает исчезновение охоты к жизни, мистическое стремление к благодетельной смерти, к буддистской нирване, к покою могилы. Этот пессимизм внушил Шопѳнгауеру его дивные страницы об умирании житейских желаний у освобожденного от мировой иллюзии аскета. Этот же пессимизм выливается волнами мелодии в развязке «Тристана» и поет возвышенные напевы «Парсифаля». Это тот пессимизм, наконец, на излишество и опасность которого указал Нитцше с своей ужасающей проницательностью. Конечно, жалость — одно из самых благородных чувств, способных наполнять человеческую душу, но она не должна доводить нас до страха перед всяким страданием, так как добровольно принятое страдание, страдание, составляющее даже предмет стремлений, имеет тоже свое благородство, свое величие, свою красоту. Мы не имеем права считать его само по себе злом, «чем - то таким, что должно быть уничтожено»; мы сами должны уметь страдать, поэтому мы должны также уметь переносить страдания других окружающих. Одним словом, жалости нельзя приносить в жертву героизм с его суровыми добродетелями и ужасными последствиями, которые он обусловливает. И, наконец, разве это уничтожение охоты к жизни, это мистическое сладострастие смерти не должны почти всегда быть истолкованы, как признак вырождения, усталости, как показатель уменьшенной жизненности, короче сказать, как болезненный и внушающий известное беспокойство симптом? Именно так и думает Нитцше. Любовь к жизни, доброе и радостное принятие на себя ее борьбы и ее трудов являются доказательством нравственного здоровья и физиологического равновесия. Везде, где проявляется аскетический или мистический пессимизм, мы в праве спросить себя: не близко ли к нарушению это равновесие, и не начинается ли физиологическое вырождение?

Но я именно к тому и вел, что мистический пессимизм почти совершенно отсутствует в произведениях Ибсена. И, конечно, дело не в том, что у него нет дара волноваться человеческими страданиями, что он лишен чувства жалости: мне не нужно иных доказательств, кроме захватывающих сцен, в которых он рассказывает вам об ужасном моральном мученичестве Бранда и Агнесы, и которые, может быть, принадлежат к самым трогательным сценам современной драмы. Но, с другой стороны, нельзя сказать, чтобы благородство героизма с его самыми безжалостными добродетелями было непонятно Ибсену. Именно Бранд представляет поэму героической воли, полную энтузиазма апологию твердого и сильного человека, умеющего страдать за свою веру, и, что еще ужаснее, видеть страдания, заставлять страдать и даже умирать в страданиях тех, кого он больше всего любит: свою жену, своего маленького ребенка. Однако, вы не найдете у норвежского драматурга и апологии отречения, страстного стремления к вечному покою смерти. Его самые любимые герои, те, в которых лучше всего воплощается его идеал, как, например Ганс и Росмер — не аскеты, не герои отречения. Росмер — проповедник красоты и благородства; его девиз: «счастье для всех, создаваемое всеми»! Ибсен не требует от человека, чтобы он разрушил в себе естественный и законный инстинкт, который влечет его к исканию счастья: он мечтает о высшем идеале, синтезе христианского аскетизма и языческой жизнерадостности, благодаря которому человечество одним а тем же порывом стремилось бы и к добру, и к наслаждению. Поэтому-то мы не находим у Ибсена той мистической жажды мира, того громадного желания пантеистического поглощения индивидуального существа в великом целом, какое встречается у некоторых героев Вагнера. Те герои, которых он создает, более склонны бороться, менее содержательны. Если они оказываются побежденными, то смерть может явиться им последним убежищем, необходимостью, которой они подчиняются без возмущения, на которую они даже решаются по собственному побуждению, но не положительным благом, не состоянием блаженства, не возвращением души к своей настоящей родине. Одним словом, мистический пессимизм почти совершенно отсутствует в творчестве Ибсена.