Старица Марфа. Марьюшка, Марьюшка, Господь того, кто убил дитя, накажет! Слышишь? Накажет! Ты это знай, Марьюшка!
Инокиня Марфа. Всем досталось. Угличан, что бунтовали, семьями высылали из города. Сказывали, в сибирские украины, в город Пелым. Колокол вечевой, который народ поднял, покарали — язык у него вырвали, ухо отбили, повезли в ссылку — в Тобольск. А наш род разорили. Братцев — в темницу, меня за недосмотрение за царевичем и за убийство Битяговских, в коем я каялась, постригли в Николовыксинскую пустынь, что на реке Выксе, близ Череповца. При смерти лежала, ей-Богу, при смерти! По коже волдыри пошли, волосы клочьями лезли. А меня — на Выксу… навеки… и нет меня более… Была государыня Марья — и нет ее…
Старица Марфа. Нельзя деточек безнаказанно убивать, ты это помни. Великий грех. Их любить надо, деточек, всех, они — ангелы Божьи…
Инокиня Марфа. Кто я? Нет у меня сыночка! Кто я без сыночка? Прах и тлен! А другого-то не будет! За что, Господи? Всякая баба, будь хоть страшнее, чем смертный грех, пойдет, и с кем попало ляжет, и будет у нее дитятко! А черноряски — мало ли в кельях скрытно молодцов принимают и рожают? А мне, вишь, не велено! За что, Господи? Сыночка хочу, маленького, в колыбельке! Сыночка хочу растить! А ты отнял, Господи! Или ты мое смирение испытываешь? Господи, сколько лет смирялась — разве мало? Еще велишь? Вот я при жизни смерть приняла. Сижу в келье, и присмотреть за мной некому, сама свои рубахи стираю. Одно утешение — бояться больше не надо. Все дурное, что быть могло, свершилось. Вот только не отпели меня еще… А может, так и надобно — до самого дна опуститься, до самой преисподней?
Старица Марфа. Господи, за что деточек забираешь? Я рожаю — ты забираешь? Да у многих ведь так — до года дитя, считай, гость дорогой, а уж потом — твое...
Господи, доченька у меня уж есть, Танюшка, красавица моя, пошли мне здоровенького сыночка. Троих дал — да и взял… на все твоя святая воля… А я и милостыню раздам, и на богомолье поеду.
Инокиня Марфа. Перевезли меня в другую обитель, в Горицы. Тут вроде полегче, не такой строгий надзор. Господи, может, я оживать начала?
Старица Марфа. Счастье-то какое! Я сынка вымолила! Мишенька у меня! Мишенька богоданный! Михайло Федорович! Счастье-то, счастье — любимому мужу сынка родить!
И тут старица с инокиней исчезают, появляется Марина.
Марина. Я иду по галерее одна, мне шесть лет, или семь… Я убежала от всех, и теперь я уже никогда не узнаю, чей это был замок и чьи портреты. Они висят на стене, большие, темные, и в каждой золоченой раме — фигура в человеческий рост, мужчина или женщина, в бархате или в парче, и все лица — высокомерны и надменны. Острый длинный ветер проносится по галерее, мне становится страшно — ведь они такие большие, они могут сойти вниз, а я такая маленькая! Но я не плачу, я прячусь в оконную амбразуру, и там меня отыскивает няня. Они тихо ругает меня за бегство, а я спрашиваю ее: кто эти паны и пани? Это короли и королевы? Няня не знает, она тоже тут впервые, но полагает, что именно так — это могут быть только короли и королевы в роскошных нарядах и увенчанные сверкающими камнями. Я спрашиваю: няня, а когда я вырасту, я буду королевой? И она отвечает, для этого, моя паненка, нужно, чтобы на тебе женился пан король. Мне это кажется неправильным — я не понимаю, зачем паненки выходят замуж за толстых усатых краснолицых панов с вислыми усами, и я пытаюсь выяснить — нет ли другого способа. Но другого способа нет, и няня меня утешает: пана короля мы потом прогоним, но панна Марина сперва родит себе маленького королевича. Если у пани королевы есть маленький королевич, то она уже может править и без пана короля. А если нет? Тогда ей лучше всего уйти в монастырь и стать невестой Божьей... Я видела Божьих невест, они одеты совсем плохо, я так не хочу — и начинаю громко плакать. Няня не знает, как меня утешить, и обещает всякие чудеса, и расшитые жемчугом платья, и большие изумрудные кресты на грудь, и кружевные наколки, и новые башмачки, и постельных собачек... и маленького королевича...
Марина исчезает, зато появляется инокиня Марфа.
Инокиня Марфа. Дивно — день за днем проходит, и на душе все светлее и светлее — я сознаю, что в смирении своем дошла до предела. Кто еще до того смирился, что и дитя не оплакивает, а твердит: на все-де воля Божья? Я, я! Господи, я ведь заслужила награду? Господи, не за братцев прошу — не пропадут мои братцы, и с прочей родней ничего уж не случится. Господи, не хлеба насущного прошу — куда он денется, этот хлеб?