Т р е т и й. А хоть бы и на бочку, потому лучше быть бочкарем, чем таким исусиком. Но хорошо, говорю, если они только исусики, в этом еще полбеды. А вот когда слышишь в ихних благостных проповедях то в одном, то в другом слове совсем другую музыку…
М а л а х и й. Голубую музыку…
Т р е т и й. Не нашего класса музыку, тогда нам нужно сказать — товарищи! За ихними голубыми словами скрываются идеалистические, чуждые жальца. За этим голубым туманом подстерегают нас враги, в голубые реформы закутаны ихние мирки и формы, — берегитесь!
М а л а х и й. Немедленную реформу человека объявляю я, гегемоны, и берусь совершить ее.
Т р е т и й (помахав пальцем). Ой, совершишь, дядя, на себя глядя, знаем мы вас… Нет, уж лучше совершим мы ее сами, по образу и подобию пролетарскому.
М а л а х и й. Тру-ту… А реформу народа вы совершите? Вон-вон сидит у оконца в избе, делает постолы и высматривает, не везет ли ему старый боженька дождя для пшеницы, не видно ли сыновей из солдатчины, дочерей из услужения. Проходит день, проходит ночь, нет боженьки — и дождь не идет, шумят пороги, луна всходит, — как и раньше, нет Сечи… Камыши у Днепра вопрошают…
Р а з д а л и с ь г о л о с а. Старая песня!
М а л а х и й. Куда наши дети подевались, где они гуляют?
Т р е т и й. Завтра там, где бьют пороги, уже взойдет не луна. Завтра там взойдут электрические, если можно так сказать, солнца и засияют на всю степь казачью, на всю нашу Украину до моря…
М а л а х и й. Вопрос. До какого моря?
Т р е т и й. Завтра там, где, летая, плакала чайка, запоют сирены, можно сказать, морских пароходов, начнут перекликаться гудки новых фабрик и заводов. Уже сегодня Днепрострой разбивает динамо-моторами эту камышовую печаль, этот дикий, чтоб он пропал, стон порогов, я слышал его на экскурсии…
М а л а х и й. Бросьте ваш Днепрострой. Вот здесь кричат, слышите, — изнасиловали двух старух, о гегемоны! Не поможет!
Т р е т и й. Поможет! Вот там начинаем мы нашу реформу всего украинского народа, и там, и тут, всюду, где только есть рабочая рука…
Подбежал р а б о ч и й, весь мокрый от пота:
— Готовы формы?
Рабочие напряглись:
— Готовы!
М о к р ы й р а б о ч и й. Выпускаем чугун!.. (Крикнул туда, где занималось зарево.) Готово!.. Даешь!..
По желобам и углублениям полилась огненная жидкость, осветила огненно-красным палящим светом весь литейный цех, полыхнула заревом, засветилась на лицах и в глазах у каждого. Все пришло в движение. Перескакивая через желоба, припадая к формам, повели за собой рабочие лопатами огненную лаву в формы. Несли в ковшах. Кричали на Малахия:
— С дороги, старик!
— Берегись там, эй!
— Станьте в сторону, эй, как вас!.. Малахий!..
— Да покажите ему, куда выйти, а то еще растопится.
А он в дыму и в зареве беспомощно метался между огненных рек, пока кто-то не вывел его к двери, сказав:
— Беда с такими реформаторами…
Придя в себя, он заглянул на огни, на дым, на зарево и сказал:
— У них свои, красные идеалы. Какая трагедия!
Закрыл глаза и ушел. Ему вслед гремела симфония труда.
З а н а в е с.
ДЕЙСТВИЕ ПЯТОЕ
Беспокоилась мадам А п о л л и н а р и я, чтобы не накрыла как-нибудь ее учреждение милиция, особенно же по ночам волновалась:
— Смотри, Агафья, как наскочит милиция, говори: это мои внучки Оленька и Любочка, только что приехали… говеть, что ли.
А г а ф ь я (на все соглашалась). Ах, господи! Так и скажу, только бы вы мне подорожную в Иерусалим выхлопотали…
— Выхлопочу!
— Скоро ли?
— Подожди!
— Ведь уж месяц жду… (Шептала.) Ни денег, ни Иерусалима.
И точно назло Аполлинарии в эту ночь где-то неподалеку раздавались тревожные свистки.
Из какой-то каморки выскочил испуганный г о с т ь.
Г о с т ь. Свистят!.. Ах, мадам Аполлинария, сколько раз я вам советовал найти безопаснее квартиру, чтоб подальше, подальше от Советской власти… (Укоризненно, сердито взглянул на мадам Аполлинарию и побежал по ступенькам через черный ход. Забыл пристегнуть подтяжки.)
А п о л л и н а р и я (ему вслед, ломая руки). Ах, знаю, что мука, но что ж поделаешь, — мы теперь нелегальные!