Через несколько минут на столе появились самовар и закуска. После некоторой заминки все расселись, и легкая непринужденность вернулась к Оконникову, хотя все его герои как бы сторонились своего режиссера.
Клеопатров, оказавшийся рядом, разливал коньяк и уже лез целоваться, объясняясь в своих чувствах; Молниева через стол, жеманно щурясь, говорила:
— Что ж вы сегодня не в авантаже,{253} Антонида Михайловна так далеко села. Вот вы бы к нам на станцию приехали. У нас публика понаряднее и барышень много. Вы такой ухажер. Сразу бы всех победили.
— Не слушайте ее, Александр Семенович. У них на станции все рожи мордастые или выдры, как она сама. А заполучить им вас уже давно хочется. Я сама слышала, она уговаривала Клеопатрова, чтоб во время кадрили он пары спутал, да вас с ней поставил. Я уж во все глаза смотрела вас не прозевать, — шептала Шурочка почти вслух, так что Молниева, высокомерно поведя носом, встала.
— Здесь такая духота. Никакого передвижения воздуха. Прямо виски ломит. Жан, где мой сак, — обратилась она к Клеопатрову, — я должна освежиться!
— Мамочка, последнюю рюмашку и выкатимся, — лопотал тот.
Барышни поднялись за ней, и только самые усердные питухи остались в слишком хорошо самоваром, дыханием зрителей, лампой, папиросами нагретой комнате.
При одевании Оконников поддержал кофточку Баварской.
— Весело, — сказала она, завязывая косынку.
— Вы на меня сердитесь? — спросил Оконников.
— Я? Что вы. Разве я сердитая, Дмитрий Петрович?
— Апельсинчик с мармеладом, — пьяно ухмылялся тот.
Только охваченный свежим воздухом, Оконников почувствовал, что у него страшно болит голова и тяжелая муть подступает к горлу.
Разбрелись по темной улице парами и небольшими кучками. Тучи, быстро несясь, открывали то звезды, то узкие края месяца. Оконников шел сзади с мало знакомыми ему конторщиками. Все смутным и вместе отчетливым, как во сне, представлялось ему, и себя видел он, будто наблюдая со стороны. Входя вслед за всеми по крутому крыльцу в чью-то чужую избу, Оконников пошатнулся, оглянулся, не заметил ли кто-нибудь этого, и, поймав себя на такой мысли, улыбнулся в темноте.
«Где я, зачем я здесь, в этом занесенном снегом Кукушкине? Я — слагатель „непонятных, влекущих нежным бесстрастным грехом строчек“, как писал…» — кто так писал о нем, вспомнить он не успел, так как дверь уже отворилась, и визгливой гармоникой, гулом голосов, духотой плотно наполненной людьми избы ударило во входящих.
— На нашу поседку милости просим, гости дорогие, — кланялась степенная, толстая хозяйка, сильно навеселе.
Как в банном пару, двигались люди, плясали сосредоточенно, с потными серьезными лицами, выводя частушку, по углам жали масло, смеялись, взвизгивая:
Только просидев несколько минут, Оконников мог разбирать лица, цвета лент у девушек, узоры ситца, иконы в углу, ребят и старуху на печке, слова песни, движения пляшущих. Все это еще с большей ясностью, чем всегда, запомнилось ему и потом не забывалось. Гости держались кучей в сторонке.
— Ну что ж мы будем сидеть так. Давайте и мы плясать, Дмитрий Петрович, — закричала Антонида Михайловна.
— Нет, уж вы одна, — упирался Селезкин сконфуженно.
— Девки, девки в круг, — закричали парни и стали выталкивать своих дам на середину, сами становясь хороводом.
Оконников тоже встал рядом с Лямкиным. Девушки затянули длинную песню, изображая танцами то, что пели.
Антонида Михайловна плясала с ними.
визгливо оборвалась песня. Девушки, закрываясь руками, старались не исполнить последнего обряда.
Антонида Михайловна первая, не колеблясь, не обертываясь, быстро подошла к Селезкину и поцеловала его в самые губы. Лямкин выдернул свою руку из руки Оконникова.
— Вот так барынька. Здорово. Вот и вы нас так, — приставали парни к уже сдающимся девушкам.
Даже сам Селезкин казался растерянным таким публичным доказательством. Он улыбался пьяно и виновато.
— Можно, можно разве это снести. Вы должны… — шептал Оконников Лямкину, хватая его за руку в темных сенях, когда все шумной гурьбой выходили на улицу.
— Отстаньте хоть вы-то, — грубо вырвав руку, крикнул тот.