Замолчав, ясными глазами глядел он на отца Даниила, ожидая его слов, но тот долго еще просидел молча, не меняя позы.
Медленно заговорил, наконец, отец Даниил:
— Зачем ты мне рассказывал все это? Каяться тебе не в чем, нет твоей вины, от случая никто уберечь себя не может. Порченая она, твоя-то, может быть, больная. Но… — отец Даниил встал; высокий и бледный, с странными, будто пьяными глазами, страшен он был.
— Но, Михаил, на путь диавола встал ты. Почему не бежал ты? Ну, не одолел бы искушения, потом покаялся бы. Нет, в тебе не то. Чистота твоя не от Господа. Страшно мне за тебя. Вот я, инок, был в миру, многое видел, многое перенес, но тебя не понять мне. Бесстыден ты и чист, равнодушен, и жадность у тебя какая-то. Ох, тяжелые битвы тебе, Михаил, тяжелые предстоят — не спастись… А вынесешь ли — не знаю, не знаю!
Отец Даниил быстрыми шагами заходил по комнате, замолкая и опять начиная говорить.
Миша не понимал бессвязных слов отца Даниила, но то, что скрывалось за словами, чувствовал, и не было ни страшно, ни тяжко ему.
Отец Даниил затихал, медленнее становились его шаги, и, вздохнув, сказал он, наконец, ласково:
— Ну, Мишенька, Господь тебя благословит. Правильно ли я тебе говорил, или ошибался, — не знаю. Трудно будет — приходи ко мне, хоть не знаю, помогу ли тебе, но любить буду по-прежнему, — и он нежно поцеловал и благословил Мишу.
Когда Миша, приняв благословение, поцеловал руку отца Даниила, чувствовал он, как дрожала она.
Было совсем темно, когда вышел Миша из монастыря и спустился на лед; только от снега бледный свет исходил, и звезды синим холодным блеском сверкали. Стало еще холоднее. На озере легкая метель начиналась; приветливо мелькали огни в усадьбе.
Быстрой легкой походкой шел Гавриилов, и был он бодр, светел, слегка опьянен, как после удачной работы.
В доме веселье было в полном разгаре. Музыка доносилась, и мелькали в окнах тени танцующих.
— Вот и наш молитвенник пришел. А тебя искали, искали. Катя Незванова чуть не плакала! — закричала Маня, встретив Мишу в коридоре, и, тормоша, потащила его в залу.
Рано утром Миша слышал, как уезжали сестры в гимназию, как кухарка грохнула дровами в кабинете, как Давыд Матвеевич вдруг пронзительно закричал на кого-то и потом, видимо, вспомнив, что Миша спит, свистящим шепотом продолжал браниться.
Миша слышал все это, на минуту просыпался и опять засыпал.
Светило солнце, жарко было в маленькой комнате, пахло красками, и роза, увядшая, благоухала.
Около одиннадцати Анна Михайловна вошла в комнату.
Миша слышал сквозь дремоту, как несколько минут молча постояла она, вероятно разглядывая его, и потом тихо промолвила:
— Миша, голубчик, поздно уж, вставал бы. Вот тебе письмо.
Миша открыл глаза.
Какой-то еще более маленькой и худенькой показалась ему мать, и нежная щемящая жалость к ней почему-то охватила его.
Жалобно как-то улыбаясь, стояла Анна Михайловна, держа в одной руке стакан молока, в другой папироску и узкий зеленоватый конверт.
— Вставай, мальчик мой, пора уж, — с напомнившей детство ласковостью сказала она и присела на кончик кровати.
Миша взял письмо и, взглянув на конверт, незнакомым мелким почерком подписанный, не мог догадаться, от кого могло быть письмо.
— Из Москвы тебе письмо, от новых знакомых каких-нибудь. Ничего ты мне про Москву не рассказывал еще, — сказала Анна Михайловна испытующе в сына вглядываясь.
«Ну, конечно, от нее», — досадливо подумал Миша и, почувствовав, что краснеет, рассердился и отложил конверт, не распечатывая.
Неловко несколько минут помолчали мать и сын.
— Да, про Москву, — рассеянно заговорил Миша, и вся радость от солнечного утра, милой знакомой комнаты, детской нежности к матери будто чем-то была отравлена.
Рассказывал вяло, с досадным усилием, стараясь не проговориться, и все же как-то проговариваясь и все больше и больше раздражаясь.
— А ведь сегодня надо будет ехать в Петербург. Дела там много, — сказал Миша под конец.
— Неужели не поживешь с нами, Мишенька? Я так ждала. Соскучилась по тебе. Все одна и одна. Старик целый день со своими проектами. Прежде ты так любил жить у нас, — сморщившись огорчительно, говорила Анна Михайловна.
Жалость, опять охватившая Мишу, была теперь какая-то неприятная, раздражающая, и он сказал подчеркнуто-равнодушным голосом:
— Ничего не поделать. Работать нужно, и так много времени даром прошло. Ну, буду одеваться.