Выбрать главу

— Так-то лучше, безопаснее, — заметил он, — а то, оборони Бог, заронится как-нибудь искра — пожар случится, все погорим… Что дрожишь-то? или тебе в самом деле холодно? — обратился он к сыну.

Тот, в затруднении, не ответил ни слова.

— Жаль, затопить нельзя: вчера только что топлена, а у меня правило — через день… регулярность люблю.

— Ан врешь, не вчера, а третьёводни! — оспорила его Христина из кухни.

— Ан врешь, вчера!

— Ан третьёводни!

— А побожись!

— Чего «божись» — сам без божбы знаешь!

— Врешь, меня не надуешь, у меня записано… Сейчас справку наведем, — говорил он, взяв с окна какую-то тетрадочку и просматривая по ней свои отметки. — А ведь и вправду третьёводни… ошибся… Ну, так, стало быть, затопим.

И он пошел к изразцовой печке.

Морденко, кроме кухни, которая служила и прихожею, занимал квартиру в три комнаты. Первая, в которой теперь находится он с сыном, служила приемной. Это была большая горница в три окошка, сырая, закоптелая и почти пустая. Посредине стояли стол да три стула; у окна — клетка с попугаем; по стене, близ печки, сложено с полсажени сосновых дров. Дверь с висячим замком вела в смежную однооконную комнату, называвшуюся спальней; из этой смежной комнаты виднелась дверь в третью, замкнутая большими замками на двух железных болтах и запечатанная двумя печатями. Это была кладовая, где хранились заложенные вещи.

На столе появился наконец грязнейший зазеленелый самовар; Морденко насыпал в чайник каких-то трав из холщового мешочка.

— Чаю я не пью, — пояснил он при этом, — чай грудь сушит, а у меня вот настой хороший, из целебных, пользительных трав… летом сам собираю… оно немного терпко на вкус, зато для желудка здорово и греет тоже — никаких дров не нужно.

В печке между тем затрещали четыре полена, но сырые дрова не загорались, а только тлели и вскоре совсем потухли. Морденко воспользовался этим обстоятельством и поспешил закрыть трубу. Из печки повалил едкий дым. «Авось после чаю скорей уберется, как глаза-то заест», — подумал старик, взглянув сквозь свои круглые большие очки на закашлявшегося сына. В нем как-то странно боролись человеческое чувство к своему ребенку и нелюбовь к обществу, желание отделаться поскорей от лишнего человека.

— Что дыму-то напустил?.. Зачем трубу закрываешь? Угар пойдет! — огрызлась на него Христина.

— Дура, молчи!.. Угар… что ж такое угар! Жар в комнате вреден для здоровья, а небольшой угар — ничего не значит, ибо комнаты большие — разойдется.

— Вот так-то и всегда!.. Эка жисть-то чертовская! — ворчала Христина, удаляясь в свою холодную кухню.

В это время что-то странное стукнуло в форточку, словно бы о стекло хлопнулись два птичьих крыла.

Морденко обернулся и как-то загадочно проговорил с улыбкой:

— А!.. прилетел!..

— Кто прилетел? — отозвался Ваня, покосясь на окошко.

— Он прилетел…

И с этими словами старик, кряхтя и кашляя, отворил форточку. В нее впорхнуло какое-то странное существо и, хлопая крыльями, уселось на плечо Морденки. В полумраке сначала никак нельзя было разглядеть, что это такое. Оно поднялось на воздух, с шумом описало несколько тяжелых кругов по комнате, шарыгая крыльями о стены, задело попугаячью клетку и снова уселось на плечо.

«Безносый», — неожиданно крякнул попугай, встрепенувшись на своем кольце.

Морденку очевидно утешило это восклицание.

— А ты не осуждай! — с улыбкой обратился он к попугаю в наставительном тоне. Птица, сидевшая у него на плече, продолжала хлопать крыльями и, как бы ласкаясь, вытягивала свою странную, необыкновенную голову, прикасаясь ею к шее старика. Вглядевшись в нее, можно было догадаться, что это голубь, у которого совершенно не имелось клюва: он был отбит или отрезан так ловко, что и следов его не осталось; торчал только один высунутый язык, и это придавало птичьей физиономии какой-то необыкновенно странный и даже неприятный характер.

— Это мои друзья, — говорил старик, качая головой, — больше друзей у меня нет никого — только Попочка и Гулька… На улице птенцом нашел, сам воспитал, сам вскормил, а он теперь благодарность чувствует…