XLV
ОПЯТЬ НА МУЖСКОМ ТАТЕБНОМ
Немного прошло времени с тех пор, как мы покинули Ивана Вересова под честной эгидой Рамзи, на татебном отделении, но много прибавилось там постояльцев в этот промежуток. Жизнь — все та же, что и прежде, с тою только вечно повторяющейся разницей, что на место некоторых старых «жильцов», угодивших либо на волю, либо на Владимирку, в палестины забугорные, прибывают день ото дня «жильцы» новые, с тою же, по большей части, перспективой воли — «с подозрением» да длинной Владимирки и Уральских бугров. Так что, в сущности, можно сказать, что на татебном отделении, равно как и на прочих, ничто не изменилось.
Дрожин после знаменитого рукопожатия Рамзи недель шесть провалялся в лазарете, пока ему залечили размозженную кисть. Начальству показал, что, по нечаянности, сам причинен в своем несчастии: дверью, мол, невзначай ущемил. Начальство недоверчиво головою покачало, однако удовлетворилось таким объяснением — по очень простой причине: другого, истинного, ему никогда не дождаться от арестанта, пока оно остается «начальством» и взирает на него исключительно как на субъект, за каждый малейший проступок подлежащий исправительным внушениям, кои суть весьма разнообразны и строги.
Смутно было на душе старого жигана, пока он раскидывал умом-разумом — как ему быть и как держать себя при вторичном появлении в среде камерных сотоварищей? Как пройдет первая минута встречи с ними и вернется ли к нему все то влияние, на какое он присвоил себе право до рокового появления Рамзи? Все это были кровные, близкие сердцу вопросы, которые долго тревожили старого жигана в лазарете. Почти все время своего лечения он был необыкновенно мрачен, ни с кем слова не проронил и по большей части лежал, отвернувшись к стене от лазаретных товарищей.
— Что, дядя жиган, с тобой, слышно, здорово поздоровался новый благоприятель? — иронически подошел к нему однажды кто-то из больных.
Жиган, как тигр, мгновенно поднялся на кровати и так грозно сверкнул на подошедшего своими налившимися кровью глазами, что того чуть ли не на сажень отбросило от его постели, словно молнией обожгло, и сразу уж отбило вперед всякому охоту тревожить жигана какими бы то ни было вопросами, да и для остальных послужило достаточно внушительным примером.
Наконец Дрожин надумался, как ему быть по выходе.
Пришел однажды в лазарет один арестантик из дрожинской камеры — попросить какой-то примочки в аптеке и вместе с тем навестить одного больного. Дрожин благодушно кликнул его к своей постели.
— Ну, как там у нас, благополучно? — спросил он.
— Ништо, живем, дядя жиган!
— А что креститель-то мой — здравствует? — осведомился он с осторожной и не то надменной, не то добродушной усмешкой.
— Это Рамзя-то? — домекнулся арестантик. — Ништо, соблюдает себя, как быть должно.
— Что же, как там он у вас, на каком положении?
— Большаком, дядя жиган, голова целой камере.
— Хм… И не обижает?
— Грех сказать — этого за ним не водится.
— Хм… Ну, это хорошо… Это хорошо, что не обижает, так и след! — раздумчиво повторял Дрожин. — А за товариство, за всю ватагу-то стоятель?
— Уважает… Хоша и строг, а лучшего ватамана и днем с фонарем не сыщешь. В старосты по этажу выбираем.
— Хм… Ну что ж, так-дак-так! — порешил он, как бы сам с собою. — Коли выше всех головою взял, стало быть — сила. Снеси ему поклон мой, скажи: старый-де жиган челом тебе бьет.
И с этой минуты его уже не тревожили неотвязные, прежние вопросы.
Вернулся он в камеру осанистый, бодрый и как-то серьезно-веселый.
— Здорово живете, братцы!
— А!.. Дядя жиган!.. Выписался!.. Что граблюха-то[379], щемит?.. Здорово! — оприветствовала его целая камеpa; но в этих возгласах и в тоне, которыми они произносились, Дрожин — увы! — уже не расслышал былой почтительности, внушаемой уважением к его прошлому и страхом к его силе. Очевидно, сила новая и более крепкая взяла здесь нравственный верх.
На мгновение его личные мускулы передернуло что-то нехорошее, как будто досада на настоящее и сожаление о прежнем значении своем, но старый жиган в ту ж минуту преодолел свое чувство и с спокойно-серьезным видом подошел к Рамзе.
Молча поклонился он. Тот ответил выжидательным, но в высшей степени спокойным поклоном.