Графиня сделала два-три шага и снова обернулась к Бероевой.
— Впрочем, если ты считаешь себя правою и если ты права в самом деле, то суд ведь наш справедлив и беспристрастен: он, конечно, оправдает тебя, и тогда я первая, как христианка, порадуюсь за тебя, а теперь, моя милая, советую тебе трудиться и раскаяться. Лучше молись-ка, чтоб Бог простил тебя и направил на путь истинный! А по делу твоему трудно что-либо сделать, трудно, моя милая.
— Да, потому что это князь Шадурский, потому что это барин! — с горечью и желчью вырвалось горячее слово из сердца арестантки. — А будь плебей на его месте, так ваше сиятельство, быть может, горячее приняли бы мое дело к сердцу. Благодарю вас — мне больше не нужно вашей помощи.
Графиня остановилась, как кипятком ошпаренная таким несправедливым подозрением, и измерила Бероеву строгим взглядом.
— Ты дерзка и непочтительна! Ты забываешься! — сухо и тихо отчеканила она каждое слово и, повернувшись, с достоинством вышла из камеры.
— В темную! — строго шепнуло приставнице тюремное начальство, почтительно следуя за графиней.
Дрожащую от гнева арестантку отвели в узкий, тесный и совсем темный карцер, который в женском отделении тюрьмы служит исправительным наказанием. Сидя на голом, холодном полу, Бероева переживала целую бурю нравственных ощущений. Тут было и отчаяние на судьбу, и злоба с укоризнами и презрением к самой себе за то малодушие, которое дозволило ей увлечься нелепою надеждою. Она чувствовала себя кроваво оскорбленной и сознавала, что сама же вызвала это оскорбление. «Поделом, поделом! Так тебе и нужно! — злобно шептала она в раздражении и нервически ломая себе руки. — Не унижайся, не проси! Умей терпеть свое горе, умей презирать их! Разве ты еще недостаточно узнала их! Разве ты не знаешь, на что они все способны? О, как я глубоко их всех ненавижу! Какой стыд, какое унижение! Зачем я это сделала, зачем я обратилась к ней?!» И она в каком-то истерически-изумленном состоянии без единой капли слез, но с одним только нервно-судорожным перерывчатым смехом, злобно и укоризненно издевалась над собою, продолжая ломать свои руки, но так, что только пальцы хрустели, и злобно-суровыми, как буря, глазами зловеще смотрела в темноту своего карцера.
К вечеру ее выпустили оттуда.
LI
НА ПОРУКИ
Вскоре после посещения филантропки судьба некоторых заключенных изменилась, и прежде всего, конечно, изменилась она для Фомушки с Касьянчиком. Графиня Долгово-Петровская решилась ходатайствовать за «божьих людей». Дело о бумажнике купца Толстопятова за отводом единственного свидетеля — приказчика — должно было и без того предаться воле Божьей, с оставлением «в сильном подозрении» обвиняемых. Поэтому, когда подоспели ходатайства графини, то, в уважение этой почтенной особы, и порешили, не мешкая, чтобы дело двух нищих, за недостатком законного числа свидетелей, улик и собственного их добровольного сознания — прекратить, освободя обвиняемых от дальнейшего суда и следствия и предоставя их на попечение ходатайницы. Ходатайница тотчас же поместила обоих в богадельню — «пускай, мол, живут себе на воле, с миром и любовью, да за меня, грешную, Бога молят».
— Вот, брат, тебе и манер мой! — сказал блаженный на прощание Гречке. — Расчухал теперь, в чем она штука-то? Стало быть, и поучайся, человече, како люди мыслете сие орудовать следует! Ныне, значит, отпущаеши, владыко, раба твоего с миром.
— Так-с, это точно «отпущаеши», — перебил его Гречка, снедаемый тайной завистью, — да только кабы на волю, а то под надзор в богадельню!.. Выходит, тех же щей да пожиже влей.
— Эвона что!.. Хватил, брат! Мимо Сидора да в стену, — с ироническим подсмеиваньем возразил блаженный. — В богадельне-то живучи, никакой воли не нужно: ходи себе со двора, куда хочешь и к кому хочешь, и запрету тебе на это не полагается. А мы еще авось промеж хрестьянами сердобольными какую ни на есть роденьку названую подыщем, в братья или в дядья возведем! Ну и, значит, отпустят нас совсем, как водится, на сродственное попечение; таким-то манером и богадельне-матушке скажем «адье!» и заживем по-прежнему, по-раздольному. Понял?
— Нда… теперича понял…
— Вот те и «тех же щей да пожиже влей»!.. — подхватил торжествующий Фомушка. — Там-то хоть и жидель, да все ж не арестантским серякам чета; а ты, милый человек, пока что и серяков похлебай, а на воле, Бог даст, встренемся, так уж селяночкой угощу — московскою!