— Но это ведь только ваши личные соображения, — заметил спорщик, принадлежащий к числу еще неопытных служителей богини.
— Допустим и это, пожалуй, — великодушно согласился опытный, — но и одних голых фактов достаточно для полного обвинения: во-первых, подсудимая найдена на месте преступления, с орудием в руке; во-вторых, есть законные свидетели; в-третьих, медицинское свидетельство утверждает, что раны были нанесены именно острым орудием, и притом одна из них всего только на полдюйма от сонной артерии, стало быть, могла иметь весьма серьезные последствия и даже самую смерть. Будь эти раны нанесены в руку, в ногу, в лицо — их можно было бы отнести к разряду увечья, но рана в грудь и в горло, на полдюйма от сонной жилы, в которую орудие не попало, быть может, только вследствие неверного удара, тогда как самая близость к этой жиле показывает намерение ударить именно в нее, — все это, по моему убеждению, должно быть рассматриваемо как покушение на убийство. Наконец, подсудимая и сама не отпирается от своего преступного действия, только выставляет в оправдание причину, ничем не доказанную; на очных же ставках ровно никого не могла уличить — все это, как хотите, вполне доказывает ее полную преступность и притом умысел.
— А нравственное убеждение следователя? — попытался еще раз возразить ему спорщик, окончательно побитый на всех пунктах.
— Следователь, как видно, еще порядочный молокосос! — тоном безусловного приговора ответил солидный муж и при этом с достоинством поправил на шее регалию. — Ему бы, по-настоящему, надо за это порядочный выговор сделать… Нравственное убеждение… Закон не спрашивает от следователя его личного нравственного убеждения; закон требует, чтобы он исследовал только факты и обстоятельства, каковые бы и представлял, а нравственного убеждения ему, по-настоящему-то, и по закону не полагается.
— Однако, господа, что ж это мы все болтаем! — заключил он через минуту. — Дело-то ведь не ждет — у нас еще вона какая кипа накопилась!
И приговор подсудимой через час уже был составлен.
LVI
ВЫЧИТКА РЕШЕНИЯ
Прошло уже несколько месяцев, а Бероева все еще содержалась в тюрьме, не зная и не ведая, как идет ее дело. Сказано ей было только, что пошло уже в суд, на решение. Раза два и ее вытребовали туда для дачи показаний, но это ни на каплю не подвинуло дела в ее пользу, потому что с ее стороны были одни только голословные, бездоказательные показания, а со стороны ее противников — и значение, и вес и, паче всего, хитрая механика Хлебонасущенского. Впрочем, на это дело она давно уже безнадежно махнула рукой, покорясь своей участи — какова бы она ни была и что бы там ей ни предстояло впереди. В ней теперь неисходно жила одна только мысль, одна болящая дума о муже да о детях.
Но о судьбе мужа — ни слуху ни духу, и за все это время ни одна строчка от него не доходила до арестантки, так что жив ли, сослан ли он или бесследно исчез, умер — для нее оставалось ничем не разрешимым вопросом. Только из Москвы от тетки доходили к ней письма — с каракульками, которые постоянно вставляла в приписках ее дочь Лиза, начинавшая учиться писать. Каждое такое письмо стоило Бероевой многих нравственных мучений, тоски и слез, живо напоминая разлуку со всем, что было так дорого и свято в ее жизни; но каждое из них в то же время и поддерживало ее, придавая силы и решимость на дальнейшее перенесение своей темной доли: Бероева знала, что рано ли, поздно ли окончатся этот суд и тюремное ее заключение, освободят или сошлют ее — она, во всяком случае, соединится опять со своими детьми, будет жить с ними и для них, и эта мысль много поддерживала ее твердость своим ободряющим влиянием.