— Оставь!.. Пусти меня! — нервно выдернула Маша свою руку. — Чего тебе от меня надо?..
— Не пущу! — решительно возразила женщина, поспешно и с силой ухватив ее снова за руку. — Не пущу!.. Опомнись, что ты это делаешь?
— Уйди, говорю, отсюда! — настойчиво и резко сдвинула Маша брови. — Что тебе за дело до меня? Ведь ты не знаешь меня? Ведь ты чужая мне! Кто тебя просит мешаться?!
— Кто?.. Бог и совесть, — строго проговорила старуха, глядя ей прямо в глаза. — Ты хотела топиться… Я видела… я все видела… я не пущу тебя, а если станешь вырываться — буду кричать, позову на помощь…
Маша поняла окончательную невозможность исполнить в эту минуту свое намерение и в бессильном отчаянии, немая и убитая, тихо опустила голову и руки.
Старуха отвела ее в сторону, подальше от проруби.
— У тебя горе… Большое горе, — прошептала она с теплым участием.
— И горе, и отчаяние — деваться больше некуда! — не глядя на нее, молвила Маша, и из глаз ее медленно полились тихие, глубокие слезы. И эти слезы были вестником благодатного нравственного перелома: она внезапно встретила сочувствие и участие там, где уже ничего больше не надеялась встретить.
— Эх, милая! — глубоко вздохнула старуха. — Кабы люди с горя все топились да резались, так и половины людей не жило бы на свете.
Маша, без ответа на эти слова, стояла склонившись к плечу своей спасительницы и все плакала теми же тихими, благодатными слезами.
— Да! Вот так-то и я когда-то, — грустно закачав головой, продолжала старуха, — и я когда-то тоже стояла над водой. Да ничего: обтерпелась, обкоптелась (в голосе ее дрогнула тонкая, горько-ироническая струнка) — и живу себе до сих пор, как видишь. Оно только сначала, с непривычки кажется, будто и невесть как страшно… А потом ничего — можно… Живут же люди. Ты думаешь, только и горя, что у тебя у одной? Нет, милая, много есть горя у белого света… всякого горя — не одно твое, да живем вот, пока смерть не взяла…
Маша слушала эти тихие, исполненные теплоты и грустной, затаенной горькой иронии речи, в звуке которых ей слышались сердечность и участие к ней, к постороннему одинокому существу, и эта искренняя теплота невольно сказала ее сердцу, что не все еще клином сошлось в этой жизни, что как бы то ни было, а еще можно жить на свете, пока Бог сам не дает тебе желанной смерти, и на ее верующую, религиозную и впечатлительную натуру повеяло ужасом от мысли, что она, вопреки высшей судьбе, задумала своевольно покончить с собственной жизнью. Бедную девушку пронял лихорадочный трепет.
— Холодно тебе? Пойдем, обогрею! — как-то вдруг повеселев, участливо предложила Чуха, беря ее под руку.
— Куда? — отозвалась Маша.
— Да уж молчи. В теплое место сведу. Там хоть и очень скверно с непривычки, да все ж таки люди, а мне бы лишь отсюда-то увести тебя поскорее.
— Ну, видно, и в самом деле не судьба мне еще умирать! Да будет Его святая воля! Пойдем!.. Веди меня куда хочешь! — решительно и просто сказала Маша, с тихим вздохом, в котором вылилась вся ее кроткая, голубиная покорность своей судьбе и той воле, которая так неожиданно удержала ее от насильственной и страшной смерти.
XXII
МАЛИННИК
На Сенной площади, позади гауптвахты, между Конным и Спасским переулками есть дом под № 3. На вид он достаточно стар и построен если не в прошлом столетии, то никак не позднее первых годов настоящего. Трехэтажный корпус его и восемь окон по фасаду, с высокой почернелой крышей, на которой, словно три удивленных глаза, торчат три слуховых окна, имеют довольно первобытный и весьма неуклюжий вид. Между этим и соседним домом идет род маленького глухого переулчонка, который выводит к воротам обоих домов: одни левее, другие прямо. Если вы войдете в те, что левее, — вашему взору предстанет грязный двор, со всех четырех сторон окруженный каменными флигелями, по всем этажам которых, с наружной стороны, поделаны сплошные галерейки, называемые в петербургском просторечии «галдареями»[451]. Эти галдарейки являют собою необыкновенное удобство сообщения по всему дому, из любого пункта которого вы с помощью галдареек тотчас же проберетесь в любой этаж, в любую квартиру и выберетесь куда вам угодно. Таким образом, эти оригинальные пути сообщения придавали всему дому какой-то сквозной характер, как нельзя удобнее приноровленный к укрытию всяческих темных дел и темных личностей. Казенно-желтая наружность этого дома вдоволь понатерпелась от петербургских дождей и летней пыли, так что приняла наконец грязно-серый цвет и украсилась огромными пятнами сырости, сквозь отлупившуюся штукатурку которых проглядывали промозглые, бурые кирпичи. Такая наружность, при неуклюжести общей постройки, с этим грязнейшим из грязнейших узеньким глухим переулчонком, придавала всему зданию какой-то неприятный, тяжелый и мрачный характер. Оно так и смотрело подозрительным притоном. Мутные, грязные стекла давным-давно подернулись сизовато-радужным налетом, и по крайней мере одна треть этих оконных стекол были повышиблены, иные прикрыты доской, иные заткнуты грязной подушкой или каким-то тряпьем, иные залеплены бумагой или, наконец, просто предоставляли свободный проток уличному воздуху в душные серенькие квартирки. Этот самый дом и есть знаменитый Малинник. Под специальным именем Малинника он известен всей Сенной площади, с местами окрест лежащими, и всему Петербургу, имеющему хотя некоторое понятие о своих петербургских трущобах. Малинник — это есть его главное общее название, что, однако же, не мешает ему носить еще другое, частное, но несравненно менее распространенное имя Садка. Почему же дом этот называется Малинник или Садок? И то и другое имя дано в ироническом смысле и представляет собою необыкновенно меткое, характеристичное произведение местного, чисто народного юмора. Нижний этаж этого дома занят мелочной лавкой, двумя лабазами и, конечно, кабаком. В этом кабаке за стойкой помещалась одна особа — распорядительница, известная под кличкой «ее превосходительства» или «енеральской дочки», и она действительно была законная генеральская дочь, в конце концов предпочевшая всем благам мира сего теплое место за кабацкой стойкой. Средний этаж фасадного наружного флигеля сполна занят трактирным заведением, над внешним входом коего висит почернелая вывеска с надписью, лаконически гласящей: «Заведение».