ИСПОВЕДЬ
Веселый дом по всей справедливости мог носить эпитет «веселого», ибо в нем помещались три веселые мадамы-тетеньки, которые содержали три веселые квартиры, и в каждой из этих квартир еженощно раздавались звуки клавикорд, буйные возгласы, и топот, и шарканье нескольких десятков ног, отплясывавших польки да канканы. Одна из веселых квартир, этажом выше, помещалась над другою. В верхней шла буйная оргия, в нижней досадливо ворчала да ругалась хозяйка да умирала Маша.
Священник, приведенный к ней через задний, черный ход, сидел над ее изголовьем.
Дверь заперта. Кроме умирающей да исповедника в комнате никого нет. Свеча озаряет благоговейно потухающее, синевато-бледное лицо девушки и, сбоку над ним, как лунь седую бороду и мягкие пряди серебрящихся старческих волос. Тихий и добрый полушепот раздается над ухом больной, а наверху в это самое время сквозь потолок слышен гам и топот — возня идет какая-то, пляс кружится, лает разбитое, дребезжащее фортепиано, и под аккомпанемент этих диких, смешанных звуков Маша в последний раз перед смертью раскрывает перед кротким, благодушным стариком всю свою наболелую, многоскорбную душу…
— Я грешница… грешница, — хрипло шепчет она, тяжело переводя дух почти после каждого слова, — я озлоблена на все, на всех… Я два раза топиться хотела… Когда узнала, что у меня чахотка, я обрадовалась… и скрывала болезнь… нарочно убивала себя жизнью, развратом, чтобы скорее покончить… терпеть у меня сил не хватило… Я роптала, я проклинала… Умереть мне хотелось… поскорее умереть… Вот, умираю теперь… Горько… тяжело… Так ненавистно мне все это!.. Так зла я на все, и теперь вот зла… Трудно, нехорошо ведь это, умереть с таким чувством, а что же делать! Нет у меня другого!.. Батюшка!.. Батюшка! Если можно… если еще есть возможность, успокойте мою душу… хоть в смертный час… хоть на несколько минут, но… примирите меня с жизнью — она мерзка, все еще ненавистна мне она!.. Что мне делать?.. Что мне делать?.. Это ведь грех — умирать в такой злобе!..
На ресницах ее заискрились крупные слезы и тихо, капля за каплей, покатились по глубоко запавшим щекам, которые горели теперь пятнистым, ярким румянцем.
— Дитя мое, — с глубоким вздохом, минуту спустя послышался в ответ ей сострадающий, сочувствующий голос старца, — не с жизнью — я помирю тебя с тобою… помирю тебя с Богом, а с жизнью… поздно, да и не к чему уж мириться!.. Пусть мирится с ней живущий — тому эта сделка нужна еще, а тебе… твоя жизнь прожита! Не мириться, нет, но простить… Если можешь, то прости ей! Прости все зло и горе, которое она дала тебе и… будем думать и говорить о Боге.
И теплая, кроткая беседа их длилась еще несколько времени, и когда наконец старик, в последний раз благословя умирающую, удалился из ее комнаты, на успокоенном лице ее светилась уже ясно-тихая, кротко-покорная улыбка, которая вся была — всепрощение.
XLIII
СМЕРТЬ МАШИ
Не прошло и получаса по уходе священника, как Маша ясно расслышала шорох платьев, шелест шагов и шепотливые голоса за своей дверью.
Через минуту дверь эта тихо приотворилась, и в комнату осторожно вошла старуха, которая, затаив дыхание и сдерживая внутреннее волнение, остановилась подле умирающей, устремивши на нее тревожно-внимательные взоры.
Девушка быстро и широко раскрыла глаза, изумленно вскинув их на вошедшую.
Она была удивлена неожиданным появлением незнакомой женщины и несколько времени все так пристально вглядывалась в черты ее…
Ни та, ни другая в первую минуту не подали голоса.
— Чуха! — вскрикнула наконец Маша, тщетно делая усилие приподняться на локте.
Та вздрогнула при звуке голоса, который произнес это имя.
Если в душе Анны и могли еще до последней минуты копошиться какие-нибудь сомнения, то слово «Чуха», произнесенное умирающей, сразу разоблачило несчастной матери, что ее дочь — именно та самая девушка, которую она некогда оттащила от проруби.
Но как изменились ее черты! Смерть уже начала накладывать на них свою печать. И однако, вглядевшись в это изможденное страданием лицо, Анна узнала прежнюю Машу.
— Чуха! — уже гораздо слабее повторила девушка, не сводя изумленных глаз со старухи.
— Маша… Маша… дочь моя!
Это были единственные слова, которые могла произнести Анна, задыхаясь от волнения и подступающих слез. Она склонилась над дочерью и, обняв ее плечи, покрывала поцелуями все лицо ее.
— Дочь моя, дочь… Маша… милая… Наконец-то я нашла тебя… Ведь я тебе мать… родная мать, — шептала она, прерывая слова свои нежными, тихими поцелуями.