На широком станционном дворе заслышался лязг многочисленных цепей, и показалась длинная партия ссыльных, окруженных со всех сторон штыками.
Позади скрипели телеги с пожитками арестантов; на телегах, приткнувшись кое-как и куда попало, сидели пересыльные женщины, дети и хворые.
Здесь было начало того пути, который предстояло им отверстать до всепоглощающей матери Сибири.
В этих мрачных фигурах, с нахлобученными на голову неуклюжими шапками, под серыми арестантскими армяками с желтым бубновым тузом на спине, ты, мой читатель, узнал бы многих из своих знакомых, с которыми свел я тебя в моем длинном рассказе.
Вот, например, старый жиган Дрожин. Веселый и довольный собою, на шестом десятке, приступает он теперь к третьему пешеходно-кандальному путешествию за бугры уральские, за тайгу сибирскую, за степь бурятскую да за Яблоновые бугры — вплоть до города Нерчинскова.
— Нам это ровно что ничего, одно слово — на здоровье! — говорит он товарищу, снимая шапку и крестясь на небо. — Благодарение Господу Богу и начальству нашему милостивому! Рассудило оно меня по всей правиле, и я оченно доволен. Много на том благодарствую! Малые дети потешались, значит, сдали Дрожина на Владимирку — ну и пущай! Дай им Господи всякого здоровья и благополучия! Истинно, друг любезный, говорю тебе это! Я рад. К старым знакомым на побывку сбегаю… А только годка через полтора, коли Бог грехам потерпит, удеру, опять удеру беспременно, потому никак не может душа моя без эфтого — вот тебе как перед истинным!
Тут же, рядом с ним, Фаликов и Сизой, и сказочник Кузьма Облако, а вон виднеется за ними высокая, скромно-сановитая фигура Акима Рамзи. Вся пересыльная партия единогласно выбрала его своим артельным старостой.
Вон и Иван Иванович Зеленьков — увы! — расставшийся со своими брючками, фрачками и жилеточками. Он совсем смалодушествовал, упал духом, глядит уныло и трогательно, и даже чуть не плачет, как подумает, — придется пешедралом да еще в железных браслетах отмахать такой длинный конец.
— Хоша бы на подводу посадили… Этак ведь совсем человеку ног лишиться надобно! — грустно вздыхает он про себя, подлаживая к поясу ножные кандалы, чтобы меньше терлись об щиколки.
Старый Герман Типпнер несравненно более Ивана Ивановича имел бы прав попечалиться на трудность предстоящего путешествия, потому что его старые ноги действительно были слабы и, обремененные тяжелыми цепями, с трудом передвигались, еле-еле поспевая за прочими. Но старый тапер ни единым звуком не выразил своей жалобы, и ни единый взгляд его не сказал, что творилось в душе убийцы Сашеньки-матушки. Он, как всегда, был кроток, тих и покоен, и в этом спокойствии его понуро склоненной головы можно было ясно угадать грустную, но безропотную покорность своей доле.
Вот и Лука Летучий, скованный вместе с Фомкой-блаженным. А там, между бабьем, и Макридина лисья рожа виднеется.
— Все по злобе да по хуле людской за веру Господнию страсти безвинно приемлю, — поясняет она рядом стоящей товарке, с обычным своим вздохом всескорбящего сокрушения, — потому вера Божия в людиех оскудела; постный-то человек глаза, вишь, колет им, срамнецам скоромным. На постном-то человеке благодать почиет, а им, тиграм, это и завидно. Хулу на постного человека возвели, под претерпение поставили.
И много тут было еще всякого народа, осужденного на каторгу да на поселение «за разные прорухи и вины государские», и весь этот люд Божий провожала разношерстная толпа баб, мужиков и ребятишек. В этой последней толпе все были родные и знакомые ссыльных: у кого брат, у кого сын, у кого муж отправлялся. Всякому из них дорого было кинуть последний взгляд на близкого человека, сказать ему последнее прости в этой жизни.
Партия была вытянута на длинной платформе под дождем и ветром. Иные ссыльные бабенки баюкали у груди кричащих ребятишек. Слышался говор, многоречивый и самый разнообразный, то вдруг смех да веселый возглас, то горькое рыдание с причитанием, словно тут в одно время и свадьбу справляют, и покойника отпевают.
Унтер-офицер делает расчет арестантам, отделяя по известному числу людей для каждого вагона.
Раздался первый звонок.
Аким Рамзя снял свою шапку и зычным голосом выкрикнул на всю партию:
— Молитесь!