Баронесса все время продолжала рыдать в истерике и тем только увеличивала крик и суматоху.
Наконец после долгих убеждений и после того, как злосчастный патер открыл свою черную шкатулку, Бодлевский согласился на мировую.
— Мы поделимся самым честным и безобидным образом, — говорил полицейский офицер, проверяя реестр иезуитских приобретений. — Четыре завещания и вещи на шесть тясяч оставим вам, а остальные сорок семь тысяч наличными деньгами — уж извините, святой отец, — возьмем себе, по законному праву, за бесчестие.
Старик был огорошен случившимся, так смущен и перепуган, что даже и не нашелся ничего возразить на это требование и безусловно согласился отдать свои деньги.
— А для верности, — продолжал офицер, — садитесь и пишите под мою диктовку, что вы на полюбовной сделке заплатили сорок семь тысяч мужу обольщенной вами женщины. Это хотя и никому не покажется, но останется, для верности, в кармане барона фон Деринга.
Совсем убитый патер и на это согласился, не прекословя, и машинально стал писать под диктовку полицейского. Он считал каким-то сверхъестественным чудом и карой неба внезапное появление трех неизвестных сквозь лично им самим замкнутые двери. Патер и не подозревал, что в сем бренном и грешном мире существуют некие инструменты, «перьями» и «фомками» у мошенников называемые, а в просторечии известные под общепринятым именем отмычек и ломиков, с благодетельной помощью которых всякая дверь растворяется бесшумно и беспрепятственно.
— Теперь, padre[174], вы можете благословить и отпустить нас с миром, — сказал надзиратель, почтительно подставляя руку под отеческое благословение père Вильмена.
Но père Вильмен не двигался с места и глядел на все безумными глазами.
— Благословите же, padre, — настойчиво повторил полицейский.
— Dominus vobiscum![175] — бессознательно пролепетал иезуит, машинально делая в воздухе какое-то бессильное движение рукою.
— Ну вот, теперь позвольте пожелать вам покойной ночи и приятных сновидений, — заключил, откланиваясь, офицер, и вся компания немедленно же удалилась, и через минуту на улице послышался грохот быстро удалявшейся четырехместной кареты.
Нечего, кажется, прибавлять, что роль полицейского разыграл переодетый Сергей Антонович Ковров, а хожалого сержанта — весьма удачно гримированный граф Каллаш.
Ассоциаторы поровну разделили между собою благоприобретенные деньги, а добродетельный иезуитский агент через неделю незаметно скрылся из Петербурга.
Часть третья
ДВА УГОЛОВНЫХ ДЕЛА
I
У СПАСА НА СЕННОЙ
Была пятница — день постный.
На Сенной площади торговля кончилась, ибо со спасовской колокольни давно уже пробило шесть — урочный час для прекращения зимней торговой деятельности на Сенной.
С левой стороны этой площади (если направляться от Невского к Покрову) дремали какими-то безобразными глыбами навесы мясных, зеленных и посудных рядов, укутанные на ночь грязными рогожными полостями; с правой — тянулась неопределенная, слившаяся в одну гряду масса розвальней с рыбой и сеном, над которою, подобно частоколу, торчали поднятые вверх оглобли. Самая площадь, то есть центр торговли, давно уже спала, а вдоль Садовой улицы, рассекающей Сенную на две разные половины, подобно быстрому потоку реки, пронизывающей своим течением воды большого и тихого озера, кипела неугомонная деятельность: укутанные кое-как и кое во что пешеходы шлепали взад и вперед по лужам; извозчичьи сани глубоко ухали в ухабы, наполненные грязной и жидкой кашицей песку и снегу; громыхали проносящиеся кареты, которые направлялись к Большому театру. По краям площади, в громадных, многоэтажных и не менее улицы грязных домах, мигали огоньки в окнах и фонари над входными дверями, означая собою целые ряды харчевен, трактиров, съестных, перекусочных подвалов, винных погребов, кабаков с портерными и тех особенных приютов, где лепится, прячется, болеет и умирает всеми отверженный разврат, из которого почти нет возврата в более чистую сферу и где знают только два исхода: тюрьму да кладбище. По этим окраинам Сенной площади тоже кипит своего рода жизнь и деятельность. Вон хрипящие звуки трех шарманок: одна из них поет, с аккомпанементом слепца-кларнетиста, бесконечную «Лучинушку»; другая сипит под бубен и разбитые выкрикивания шарманщика развеселую песню «Вдоль как по речке, еще ль по Казанке» — песню, которая особенно нравится гулящему люду Сенной; третья — итальянской конструкции, с флейтой, вибрирует «Casta diva»[176], и все эти разнородные звуки стоят в мглисто-неподвижном воздухе гнилого вечера и своим диким диссонансом, какою-то кричащею тоскою врываются в душу: в этих диссонансах, среди этого мрака вам невольно слышится убийственный голод и холод — это какие-то вопли отчаяния, а не музыкальные звуки… Но не одни шарманки оглашают собою окраины Сенной; из низеньких подвалов темного Таировского переулка, как из глухой пропасти, порою вторят им то скрипка с клавикордами, отжившими мафусаилов век, то подобный скрипу несмазанной двери голос беззубой женщины: