Об этом думалось в начале финального перехода-перелаза по дебрям, где люди, кажется, последний раз были при татаро-монгольском нашествии, когда хоронились от скуластых захватчиков среди чёрных стволов и зелёных игл, так пугавших степных жителей. Потом мысли пошли и вовсе неожиданные. Так, например, подумалось: могу ли я, глянув в зеркало, со скорбной патетикой сообщить: «ты — рогоносец, Буонасье!», как в том старом кино? Или для того, чтобы заслужить этот, равно сомнительный для короля и галантерейщика, титул, мало одного прецедента? На этой мысли мозг подозрительно хрустнул и забуксовал, вопя неожиданным и тревожным для почти ночного тверского леса фальцетом: «Позор для короля-а-а!».
Выпав из чащи в окружавшие поле кусты, я едва не прослезился. И от того, что преодолел-таки пятнадцатикилометровый марш-бросок. И от того, что внутренний голос наконец охрип, кажется, оравши. До деревни было, как говорила детская память, ещё долго и далёко. Когда мне было три, до этого края леса мы с папой и мамой доходили вроде бы за полдня. Но оказалось, что Петля вырос, а расстояния сократились.
Продравшись сквозь густой кустарник, который, впрочем, после леса и подлеска воспринимался милым пустячком, а не непреодолимой преградой, я приметил впереди, на снегу перед собой, тень. Это удивило. Ни Луны, ни крупных ярких звёзд россыпью из лесу видно не было. Осмотревшись, стало ясно, что и над чистым полем в облачном небе их не было. А тень передо мной была. Очередное явление, не имевшее логичного или хоть какого бы то ни было объяснения. Был бы жив Кирюха, друг мой старинный, наверняка обосновал бы этот оптический обман зрения в своём духе. Например: «Да это тёзка твой, Архангел Михаил, за плечом у тебе парит со свечечкой, ждёт! А ты, Петля, всё никак не перекинешься, ждать себя заставляешь высшие силы, хам ты трамвайный!». Он умел сказать…
На выходе с поля, на краю, где оно круто забирало вверх, будто уходя к небу, но упав на полпути, я приметил странную тёмную фигуру. Контуры, очертания её на человеческие похожи не были. Как, впрочем, и ни на что из относительно привычного взгляду или ожидаемого. Это совершенно точно был не снегоход, не корова, и даже на лежавшего медведя похоже было не очень. Нож, спокойно сидевший в ножнах на ремне, вдруг толкнулся рукоятью под рёбра, настойчиво просясь в руку. Когда ползёшь по пояс в снегу по белому покрову, ещё и не такое может померещиться. Тем более в моём случае.
Я неосознанно сбавил темп и стал звучать тише. Понятно, что в чистом поле прятаться было, во-первых, трудно, а во-вторых, поздно. Но опыт прожитых лет убеждал: любая мелочь, любое лишнее мгновение между тобой и полным фиаско, могут сыграть в твою пользу. О том, что могут сыграть и наоборот, опыт здраво и заботливо умалчивал.
Метров с двадцати зрение сообщило, что с вероятностью процентов восемьдесят фигуру можно идентифицировать, как человека, пытавшегося стронуть с места санки. Большие, деревенские, не обычные детские, на алюминиевых полозьях, с жёлтыми, красными и синими реечками сиденья, какие были в моём детстве. На таких, как эти, впереди, обычно дрова возили. А один раз, помню, отец привёз с охоты целого кабана. Только впрягались в такие саночки не щуплые фигурки людей, а лошади. Или оранжевые лупоглазые «Бураны».
«Постро́мки» — удивила память забытым термином. Верёвки, привязанные к саням или телеге, крепившиеся к тягловой скотине или технике, называли тогда именно так.
— Бог в помощь! — сказал я, подойдя ближе. Уверенный в том, что скрип снега и треск наста под моими Бутексами был слышен издалека.
Собственный голос удивил первым. Хотя, если вдуматься, удивляться было нечему: весь день молчал, даже ругался, падая, про себя. Внутренние монологи и диалоги напряжения голосовых связок не требовали, вот они и расслабились, видимо. А тут вдруг внезапно напряглись, выдав неожиданно низкий тон, почти инфразвук. А потом удивила худая фигура, впряжённая в сани. Гораздо сильнее.
Она рухнула набок, будто я не пожелание произнёс, а из винтаря пальнул. Только как-то странно рухнула, слишком продуманно, так, что за горой хвороста почти скрылась. И звук, раздавшийся оттуда, был неожиданным. Точно с таким же взводились курки на отцовской «Тулке».
Я медленно развёл раскрытые ладони в стороны, искренне порадовавшись тому, что намёку ножа не внял и в руке его не держал. Моей насквозь мирной позе очень помешало бы то, что в годы юности называлось орнитологическим термином «скинуть перо».
— Я иду в деревню. Мой дом — третий отсюда. Поживу некоторое время и уеду, — сообщил я куче хвороста. Которая, кажется, целилась в меня из обреза. И молчала.