Петр входил не просто, — всегда как-нибудь особенно выкатив глаза: длинный, без румянца, сжав маленький рот, вдруг появлялся на пороге… Дрожащими ноздрями втягивал сладкие женские духи, приятные запахи трубочного табаку и пива.
— Петер! — громко вскрикивал хозяин. Гости вскакивали, шли с добродушно протянутыми руками, дамы приседали перед странным юношей — царем варваров, показывая в низком книксене пышные груди, высоко подтянутые жесткими корсетами. Все знали, что на первый контрданс Петр пригласит Анхен Монс. Каждый раз она вспыхивала от радостной неожиданности. Анхен хорошела с каждым днем. Девушка была в самой поре. Петр уже много знал по-немецки и по-голландски, и она со вниманием слушала его отрывочные, всегда торопливые рассказы и умненько вставляла слова.
Когда, звякнув огромными шпорами, приглашал ее какой-нибудь молодец-мушкетер, — на Петра находила туча, он сутулился на табуретке, искоса следя, как разлетаются юбки беззаботно танцующей Анхен, повертывается русая головка, клонится к мушкетеру шея, перехваченная бархоткой с золотым сердечком.
У него громко болело сердце — так желанна, недоступно соблазнительна была она.
Алексашка танцевал с почтенными дамами, кои за возрастом праздно сидели у стен, — трудился до седьмого пота, красавец. Часам к десяти молодежь уходила, исчезала и Анхен. Знатные гости садились ужинать кровяными колбасами, свиными головами с фаршем, удивительными земляными яблоками, чудной сладости и сытости, под названием — картофель… Петр много ел, пил пиво, — стряхнув любовное оцепенение, грыз редьку, курил табак. Под утро Алексашка подсаживал его в таратайку. Снова свистел ледяной ветер в непроглядных полях.
— Была бы у меня мельница на слободе али кожевенное заведение, как у Тиммермана… Вот бы… — говорил Петр, хватаясь за железо тележки.
— Тоже — чему позавидовали… Держитесь крепче — канава.
— Дурак… Видел, как живут? Лучше нашего…
— И вы бы тогда женились…
— Молчи, в зубы дам…
— Погоди-ка… опять сбились…
— Завтра маменьке отвечай… В мыльню иди, исповедуйся, причащайся, — опоганился… Завтра в Москву ехать, — мне это хуже не знаю чего… Бармы надевай, полдня служба, полдня сиди на троне с братцем — ниже Соньки… У Ванечки-брата из носу воняет. Морды эти боярские, сонные, — так бы сапогом в них и пхнул… Молчи, терпи… Царь! Они меня зарежут, я знаю…
— Да зря вы, чай, так-то думаете, — спьяну.
— Сонька — подколодная змея… Милославские — саранча алчная… Их сабли, колья не забуду… С крыльца меня скинуть хотели, да народ страшно закричал… Помнишь?
— Помню!
— Васька Голицын одно войско в степи погубил, велено в другой раз идти на Крым… Сонька, Милославские дождаться не могут, когда он с войсками вернется… У них сто тысяч… Укажут им на меня, ударят в набат…
— В Прешпурге отсидимся…
— Они меня уж раз ядом травили… С ножом подсылали. — Петр вскочил, озираясь. Тьма, ни огонька. Алексашка схватил его за пояс, усадил. — Проклятые, проклятые!
— Тпру… Вот она где — плотина. — Алексашка хлестнул вожжами. Свистели ветлы. Добрый конь вынес на крутой берег. Показались огоньки Преображенского. — Стрельцов, мин херц, ныне по набату не поднимешь, эти времена прошли, спроси кого хочешь, спроси Алешку Бровкина, он в слободах бывает… Они сестрицей вашей тоже не слишком довольны…
— Брошу вас всех к черту, убегу в Голландию, лучше я часовым мастером стану…
Алексашка свистнул.
— И не видать Анны Ивановны, как ушей.
Петр нагнулся к коленям. Вдруг кашлянул и засмеялся.
Весело загоготал Алексашка, стегнул по лошади.
— Скоро вас мамаша женит… Женатый человек, — известно, — на своих ногах стоит… Недолго еще, потерпите… Эх, одна беда, что она — немка, лютеранка… А то бы чего проще, лучше… А?..
Петр придвинулся к нему, с дрожащими от мороза губами силился разглядеть в темноте Алексашкины глаза…
— А почему нельзя?
— Ну, — захотел! Анну Ивановну-то в царицы? Жди тогда набата…
Прельстительные юбочки Анхен кружились только по воскресеньям, — раз в неделю бывали хмель и веселье. В понедельник кукуйцы надевали вязаные колпаки, стеганые жилеты и трудились, как пчелы. С большим почтением относились они к труду, — будь то купец или простой ремесленник. «Он честно зарабатывает свой хлеб», — говорили они, уважительно поднимая палец.