Выбрать главу

Ошалевшая Даша не слушалась и продолжала метаться по селу. Только перед самым рассветом, когда дольше ждать уже было нельзя, её насильно уволокли в лес.

Ватага под началом Памфильева двинулась но бездорожью.

В лесу на привале атаман подошёл к Кисету:

– Ну, время пришло и открыться. Теперь не страшусь. Наш ты теперь… Здравствуй же, братец мой сродный!

– Тоись как братец?

– А так. Потому я есть племянник Кузьмы Черемного.

Глава 14

ПОСЛЕДНЯЯ НАДЕЖДА

Кочубеевна ни за что не хотела поверить словам приехавшего в Диканьку отца Никанора. Пытать? Её отца? Старого, слабого человека? Нет, невозможно!

Но иеромонах передавал всё с такими подробностями, что с каждой минутой сомнения Матрёны рассеивались.

Весть была до того ужасна, что даже Любовь Фёдоровна сидела пришибленная и молча грызла ногти. Отец Никанор чувствовал себя, как на горячей сковороде. Он то и дело вскакивал с лавки и бегал по горнице. Перекошенное лицо его утратило обычную женственность, глаза провалились, как у мертвеца. Иеромонаха бросало в холод и жар. Он то лязгал в ознобе остренькими зубами, то обмахивался широкими рукавами рясы и бежал к окну освежиться. Малейший шорох приводил его в трепет.

Он много раз пытался оборвать разговор, но какая-то сила удерживала его на месте, и он продолжал расписывать ужасы, всех их ожидавшие. В том, что его ждёт плаха, он нисколько не сомневался.

– Так и сбудется. Поелику сие предречено, я себя и в поминание со всем смиренномудрием записал… И вас, сёстры мои во Христе, такожде.

Матрёна со стоном повалилась головой на стол и так осталась сидеть, прислушиваясь к бормотанию монаха и не понимая ни слова. Чудилось, будто над головой жужжит встревоженный пчелиный рой. Изредка, на кратчайший миг, пробуждалось сознание. Тогда она вскрикивала, поднимала голову и с мольбой глядела на отца Никанора.

Вдруг силы вернулись к ней. Она поднялась и решительно подошла к матери.

– Геть! – завопила Любовь Фёдоровна. – Геть, батьки родного кат!

Визг её насмерть перепугал иеромонаха.

– Кат?.. Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его…

Он подобрал полы рясы и ринулся в двери; через секунду тень его промелькнула мимо окна.

– Мамо! – молила Кочубеевна, ползая на коленях перед старухой. – Мамо, ради Бога, послушай меня…

Обессиленная Любовь Фёдоровна молчала.

– Бог ещё жив, мамо! Он не попустит.

– Уже попустил.

– Не попустит! Я сама, мамо, зараз к нему поеду…

– К нему? – Любовь Фёдоровна ногой оттолкнула дочь, но сразу же присмирела. – К нему? – повторила она уже жалко, сквозь слёзы. – А может, и правда… Может, в самом деле гетьман последняя наша надежда.

Будто не по родной Украине, а по вражьей стране проезжала Матрёна. Повсюду, и по дорогам и через селения, двигались московские ратники. Деревня под Киевом, где Кочубеевна устроилась на ночлег, до того была забита солдатами, что eй пришлось заночевать на сеновале у знакомого казака.

Июньский вечер благоухал спеющей вишней, чуть завязывавшейся сливой. В мирной дрёме белели захваченные москалями хатки. Упавшей на землю Иерусалим-дорогой светилась за селом озарённая луною пыль: то нескончаемой чередой проходила к литовскому рубежу пехота и кавалерия. Мерный топот, цокание, звон оружия доносились со всех сторон. Где-то совсем недалеко квохтали куры и, как повздорившие женщины, исходили частой трескотнёй гуси. Казак, сидевший подле Матрёны у входа в сарай, злобно цыкнул сквозь зубы:

– Гублять птицу бисовы москали…

– Шибко шкодят? – безразлично спросила Кочубеевна.

– Ой, шкодят, панночка! Ой, змущаются над казачеством!

Казак пососал люльку, выколотил на ладонь пепел и помял его в щепотке.

– А батьку твоего с Искрой, – неожиданно прибавил он, – из Киева повезли… в местечко Борщаговку.

– Кто сказал?

– Сам бачил. А каравулу! Боже ж мой… Цела орда каравулу. И все москали, все, панночка, москали, все москали. Такочки, с цево краю, и с цего, и с цего… А впереди охвыцеры. Така сила богацька, аж тошно.

– То, дядько Грицько, не тошно, – не казака, а себя стараясь убедить, возразила Матрёна. – То гетьман нарочно. Чтоб чего недоброго не зробили с батькою.

Грицько терпеть не мог, когда кто-либо ему возражал. О том же, что нужно иногда для спокойствия человека покривить душой, он и понятия не имел.

– Не зробили бы! – сплюнул он. – Москали, может, и не зробили бы, а гетьман зробит. Не он ли пытал судью? И убьёт. Вот побачишь, убьёт!

На рассвете Грицько направился к навесу, где стояли кони.

– Чи я ослеп? – протёр он кулаками глаза. – Где же мои ластовочки?