Выбрать главу

Молчание нарушил Генрих:

— А смотри-ка! — воскликнул он фальшиво-бодро.

Нажав рычажок, Генрих пустил «тепловоз» по полу. Игрушка, жужжа, покатилась, ткнулась в стену выдвижным язычком и поехала в обратном направлении. Так она бегала от стены к стене, пока Петя не остановил ее, придавив ногой к полу.

— Кому доверили! — прошептал он как бы в изумлении.

Его выразительный взгляд добил бедную Катю.

— Я не виновата… — простонала она. — Я в этом ничего не понимаю!

И, приложив свою ладонь ко лбу, вышла из детской.

Если бы они ушли все четверо, это было бы лучше для Петровича. Но Генрих, Ирина и Петя остались в детской. Они попaдали на колени, они стали открывать другие коробки и наперебой совать ему самолет и «баумастер», абсолютно не думая о том, куда Петровичу девать свои слезы. Он не привык видеть их такими; старшие потеряли лицо, и от этого еще сильней хотелось плакать.

— Спасибо, — бормотал он, — спасибо… А где Катя?.. Спасибо…

Потом они все-таки ушли, и Петрович остался в детской один один. Ему надо было свыкнуться со своим горем… Но вот он судорожно вздохнул и утерся ладошкой. В мокрых еще глазах его мелькнул интерес к алюминиевому самолету… «Баумастер» опять же…

И тут в детскую неожиданно вошел Генрих. Петрович подумал, что он явился с новыми извинениями, и недовольно обернулся. Но Генрих пришел не извиняться — лицо его было торжественно, а руки бережно держали какой-то предметик.

— Петрович…

— Что?

— Ты сегодня молодец, — сказал Генрих, — ведешь себя как мужчина. И за это тебе вот…

В руке у Генриха была странная вещица: модель какой-то машины с трубой, отдаленно напоминавшей паровоз.

— Знаешь, что это?

Петрович отрицательно помотал головой.

— Это паровой каток. Ему, брат, столько же лет, сколько мне. Мне его в детстве подарили.

— Каток? — глаза у Петровича загорелись любопытством.

— Каток. Чтобы дороги укатывать. Он, конечно, не локомотив, зато может ездить, куда пожелаешь. Видишь, у него штурвал поворачивается.

Большие дедовы пальцы не могли ухватить крошечное рулевое колесо, но с этим прекрасно справился Петрович. Штурвал и в самом деле поворачивал передний барабан, позволяя катку двигаться в любом направлении. Петрович завороженно, с благоговейным трепетом изучал хрупкую и вместе с тем добротную вещь.

— Немцы делали? — вдруг спросил он.

Генрих рассмеялся:

— Как ты сообразил?

— Хорошая машина, — ответил Петрович серьезно. — А немцы все делают хорошо.

Бросили?

Качели промахивали над помостом железной облупленной люлькой-лодочкой и вскрикивали по-птичьи. Им вторили галки на черных деревьях, слетевшиеся посмотреть, кто это и зачем явился в парк в мертвый сезон. Обычно лишь пьяницы забредали сюда зимой, чтобы без помех совершить на газете свой неприглядный ритуал, но и те не задерживались, а, ежась и знобко передергиваясь, скоро уходили — к домам, к теплу. От пьяниц галкам кое-что перепадало, но вообще было непонятно, чем они тут питаются в пустом парке с обледенелыми, костенеющими на ветру каруселями, с гипсовыми лягушками у фонтана, впавшими в анабиоз, и мумией замороженного пионера. Этот пионер, многократно оскверненный галками, стоял с обрубком горна у рта в позе пьяницы, сосущего из горлышка.

Качели взметали сухие редкие снежинки, которые тут же подхватывал приземный злой ветерок. При каждом взмахе люльки морозный воздух надавливал Петровичу на лицо, словно жесткой пятерней кто-то мял ему щеки и ухватывал за нос шершавыми пальцами. Холод основательно пробирал Петровича, как, наверное, пробирал он и Петю, который, нахохлившись у ограждения, курил в кулак и притопывал. Пора, уже пора было по обоюдному согласию заканчивать прогулку… Дав качелям остановиться, Петрович вылез из люльки, позволил утереть себе нос и вложил свою варежку в Петину перчатку. Не говоря лишних слов и постепенно ускоряя шаг, мужчины двинулись к выходу из парка. Думали они скорее всего о теплой ванне, горячем обеде, а кое-кто, возможно, и о рюмке водки перед обедом.

Зима в их городе была, безусловно, наихудшим временем года. Неласковые степные ветры встряхивали со стуком тополиные скелеты и гнали меж домов какие-то колючки вместо снега. Наледи лакировали тротуары и проезжие улицы; любая горка становилась неодолимым препятствием для старушек и несчастных троллейбусов. Холод хозяйничал повсюду: забирался прохожим через уши в самый мозг, выстужал моторы у машин, пел в домах из каждой оконной щелки…

Нет, не повезло им с климатом. Вот на Алтае — другое дело. Алтай — это место, где Петя служил в армии. «Снегу там, — рассказывал Петя, — наметает выше человеческого роста». Конечно, рост у людей бывает разный, но даже высотой с Петровича — таких сугробов в их городе никогда не наметало. Само слово «Алтай» было какое-то вкусное — однажды Петровичу даже приснилось, как они с Петей барахтались в облачно-белых алтайских сугробах, и снег в них был теплый и как будто съедобный, похожий на сахарную вату.

Но сейчас уже не хотелось думать ни о каком снеге; мысли Петровича были только о доме. Зубы его, если их разжать, начинали забавно тарахтеть, губы сделались словно глиняные, а ноги, казалось, стали такие же деревянные, как у инвалида дяди Кости с первого этажа.

Но как ни стремился Петрович домой, все же он дернул Петю за руку:

— Смотри!

В воротах парка стояла большая собака. Собака была страшно худа и судорожно икала; шерсть на ней, несмотря на зимнюю пору, облезла местами до голой кожи. Собака посмотрела на людей мутными глазами и сделала попытку посторониться, но задние ноги ее, задрожав, внезапно подкосились, круп завалился, и собака, не устояв на льду, упала на бок. Петрович с ужасом наблюдал, как она, вытянув шею и конвульсивно дергаясь, пытается встать.

— Не смотри, — сказал Петя. — Идем отсюда.

Они миновали погибающую собаку и в молчании продолжили путь. Потрясенный Петрович забыл даже про мороз. Наконец он не выдержал:

— Петя!

— Что? — спросил тот, не сбавляя шага.

— Эта собака… она болеет?

— Да.

— А почему ее никто не лечит?

Петя нахмурился:

— Некому ее лечить. Она ничья.

— Ничья? — удивился Петрович. — А где же ее хозяин?