— Зато сколько раз покатались! — мечтательно молвил Петруха.
— Тебе бы так! — вздохнул Ерёма. — Я за ночь до масленой так уже укатался, что качу на санках вниз да прямо на них и засыпаю. Три раза опрокидывался. Как руки-ноги целы остались — сам удивляюсь… Лаять к лабазникам нанимался. Ей-богу, не брешу! Собак-то во дворах хватало. А бились со мною об заклад хозяева: кто лучше лаять умеет — я или собака. Всегда верх мой был. Хозяйская-то собака сытая, ленивая, её каждый день кормят, а я с голодухи лай поднимал отчаянный. Да, нужда лает, нужда скачет, нужда песенки поёт!.. Но и кормили меня потом зато по-собачьи, до отвала… Хорошо жил!
— А ну, кто кого перелает! — предлагал Петруха, начинал лаять, и яма наполнялась азартным собачьим тявканьем и смехом. Первое время стражники пугались, искали собак, но потом привыкли и уже не обращали внимания ни на лай, ни на хрюканье, ни на птичье пение, доносящиеся из ямы.
— На масленой мы с Ерёмой два раза в яме побывали, — вздыхал Кострюк. — Потом великий пост… Всё, что заработали, прахом пошло. Теперь опять яма…
— Вот осядем у князя в слободе, — мечтательно произносил Ерёма, — тогда повеселимся! У меня верная примета есть…
Но при слове «примета» все, кто был в яме, начинали посмеиваться, и Ерёма, хмыкнув, замолкал — дескать, не верите, вам же хуже.
Про куклы оба скомороха могли говорить без устали.
Один давний товарищ Кострюка, оказывается, доходил с ватагой до далёких тёплых морей, где по-русски никто не говорит, где живут люди чёрного волоса и прозываются тальянцами.
Видел этот скоморох куклы ихние, тальянские — перенял кое-что. Свои куклы иноземцам показал — смеялись, вином его поили, кормили.
Кострюк придумал Петрухиным куклам новую одежду.
— Рукава у кафтанов ниже колен бывают, видел? Так же смешней, Петрушка. А ладонь кукла в разрез рукава высовывает — вот так… Да ты-то пальцем не верти, а в бок его, в бок… Вот так!
— Эту куклу, Скомороха, сам делал? — недоверчиво спросил Ерёма. — Ежели сам — молодец. Я такой не видел. У других кукольников Мужик да Цыган. А тут Скоморох — это, Петрушка, лихо задумано. Он по-скоморошьи и говорить должен… Ну-ка, скажи по-кукольному…
Петруха клал под язык пищик-манок, пищал так громко и пронзительно, что в погребную крышку всовывалась голова стражника.
— Говоришь ты гоже, — одобрил Кострюк. — Ишь, манок-то как приспособил! Другие-то просто голос меняют, а ты с писком… Так и надо. Чтоб, если кто раз услышит, — уже не забыл.
— Я плотник, по всем делам охотник! — кричала кукла Скоморох.
— Вот тебе ещё присказка, — вспомнил Ерёма, — может, сгодится:
— Нужно тебе сделать Цыгана, Лошадь и Собаку, — решил Кострюк. — Без них какой же ты кукольник…
Вся яма занималась Петрухиными куклами. Наскребли глину со стены, отыскали лоскутьев, даже краски раздобыли с базара.
— Скоморох твой, — говорил Кострюк, — задира и зубоскал, плут, проныра. Себя обманывать не даёт. Про всех всё знает. Вот смекай, как он каждый раз себя вести должен.
— Мы, помню, одно время с личинами работали, — сказал Ерёма. — Маски у нас были разные — купчина, цыган, царь вавилонский. Каждый раз нужно было про себя забывать, помнить, что ты купчина, либо царь… Так и в кукольной комедии помни, Петрушка, кто ты есть. Скоморох у тебя свой голос имеет. Стражник или там поп тоже должны каждый своим голосом разговаривать.
Под вечер, когда в яму спускалась такая темень, что хоть глаз выколи, беседа скучнела, сосед словно исчезал во мраке, каждый оставался в одиночестве, наедине со своими думами.
Но было у сидящих в земляной норе людей одно общее желание — песня. Она лежала у каждого на сердце; казалось, выпусти её на волю — и горе станет меньше, думы радостнее. Да не вырваться песне на свободу, если запевалы нет. Эх, нашёлся бы запевала, а подголосков хватит!
Именно в эти мгновения, когда молчания никто не смел нарушить, а песня уже мешала дышать, рвалась из горла, Петруха запевал высоким тенорком: