Выбрать главу

Прижимаясь к тебе, ощущая твое тепло, это сонное женское твоё, Айстэ, тепло… Кто-то нежно тычется как теленок, чтобы потом бороться как бык, за яркий свет как бык, за яркий свет звезды, за её ясный и чистый свет, как потом я лежу в полутьме поверх свечения четырех ламп, возвращаясь постепенно к этому миру, прислушиваясь к себе, когда исчезает граница тел и далекая звезда – это тоже я, когда вслушиваешься в молчание тел, когда тебе говорит звезда. Как ты поешь про старые времена, когда все было так легко. „Знаешь, иногда я так счастлива…“

Немец, который войдет незаметно, как мерзко он тебе, Айстэ, улыбнется, и как он скажет: „Пора“.

Мертвая принцесса никогда не родится, пока её не встретит жених, мертвая принцесса не раскроет рта, пока губы ее первого жениха её не коснутся. Были розы, и они не нужны. Как приходит осень, когда срезаны розы…

Помнишь, как я был в белой рубашке, как я „крутил колесо“ и обещал показать тебе сальто, смертельное сальто назад, сальто-мортале? Помнишь, тогда была странная жаркая весна, и вишня распускалась перед черемухой. „Апокалипсис“, – шептали в аллеях старушки. А мы ломали сирень, а мы купались ночью в озере (та, ночная невидимая вода и словно парящие блики светильников), а утром перебегали шоссе, легко рискуя жизнью, и в кафе на станции, забывая о риске, смеялись. В кафе твое лицо было так близко, так странно близко, что у тебя такое лицо, и я спрашивал себя: неужели это лицо девушки, которую я люблю? почему она такая? это так странно, губки бантиком, которые ты иногда поджимаешь, как девочка, карие глазки и ещё то, как ты трепещешь, когда говоришь, словно ты говоришь, вся говоришь… Как ты смешная, в одном халатике переходишь из комнаты в комнату и поешь „у-и-а“, твоя утренняя распевка, всего полчаса, чтобы не перетрудить связки, а потом за завтраком рассказываешь какую-нибудь ерунду, как тебя пытался изнасиловать школьный учитель или про свою соседку по даче, толстую-толстую, которая после родов сворачивала груди, засовывая их в лифчик, так она, бедняга, похудела. „У-у-ии-аа“… Как ты готовишь салаты и как я на тебя смотрю, скрипка, на которой ты играешь иногда быстро, иногда медленно, медленно-медленно, о, этот медовый тягучий звук, эта бесконечно длящаяся нота, в которой скрыты концерты, в которой текут века таких же мгновений, когда есть только ты и я, „что это?“ „я не знаю“ „играй ещё, ещё“, тех наслаждений, от того, что это длится и длится.

„Пора“, – скажет немец, и немец раздвинет диван, разберет постель с извечным запахом своего немецкого пота, пота немецкой прилежной работы. Зевая, наденет ночной колпак и скажет (щелк-щелк – костяшками пальцев) про супружеский долг, посмотрит через очки, нежно и отвратительно улыбаясь, и ты, Максим, стоя в вагоне метро и глядя в черное отражение стекла, увидишь, как он, этот тучный человек, словно присыпанный тальком, в дурацком ночном колпаке, расстегивая ширинку на пижаме и доставая свое богатство, начнет деловито ебать, просто ебать твою, Максим, любовь, ебать твою любовь, чинно, размеренно, для своего здоровья, для своей немецкой семьи, вдоль и поперек, вдоль и поперек, потому что свое, своя частная гигиена, Айстэ – своя частная гигиена, и… „Что же ты ждешь?!“ – крикнет тогда за твоей спиной Евсей, выкрикнет то, что ты давно уже хочешь услышать: „Убей его! Задави этого немецкого гада, если ты еще мужчина! Чтобы ты принадлежал этой жизни, чтобы ты имел право сказать, что и твоя жизнь все же была“.