Выбрать главу

Он еще некоторое время сидел так, сгорбившись, потом, повернувшись, взглянул на меня. Я немедленно выключил магнитофон.

Мы смотрели друг на друга в этой внезапно наступившей тишине, и трудно было сказать, кому из нас было более горько, оба мы были напряжены, оба – на грани слез, оба жаждали правды и искренности, но как к этому прийти, как найти общий язык – я не пережил человекоубийства и периода искажений, а он, – что он знал о моем мире? Я же не могу ему ничего рассказать, он такой организованный, разложенный внутри по полочкам, весь правильный и устроенный, я только нарушу в нем все это… И что же, неужели мы так и разойдемся навсегда?

Это продолжалось секунду, ну, может, три или пять секунд. Мы так напряженно смотрели в глаза друг другу, что у меня даже заболело все внутри. Вдруг глаза отца посветлели, помягчели, и он неожиданно разразился смехом. Я тоже расхохотался от всей души, и мы смеялись так оба, нос к носу, ужасно весело смеялись, мы ждали этого смеха, мы задохнулись бы без него, это был кислород, азот, витамины и вообще все.

– Я тебе хотел сказать что-то, – начал я.

– А ты, случайно, не влюблен? – прервал меня отец.

Я даже подскочил от удивления, до того метко он угодил!

– Влюблен!

– Но это не освобождает тебя от обязанности выносить мусор.

– Да я сейчас вынесу. Просто это были исключительные дни.

– Их будет еще немало, этих исключительных дней. Или у тебя не все в порядке, заминка какая-нибудь?

– Ага.

– Это мне знакомо. И со мной так было. Я тоже был застенчивым. Придется тебе это преодолеть. Со временем все пройдет.

– У меня нет времени.

– На это должно быть время. У меня тоже не получалось.

– Тебе было легче. Ты ходил в героях.

– Ничего подобного. Мне все доставалось дорогой ценой. За все в своей жизни я платил очень дорого. Ты тоже должен дорого платить. И это хорошо.

– Хорошо?

– Иначе по-настоящему ничего не добьешься и ничего не оценишь. Надо быть щедрым, сынок.

– Стараюсь.

– И надо быть уверенным, что это стоит того.

– Знаю. Мне надо идти, пап. Мне обязательно надо сходить кой-куда.

– Тогда иди. Может, тебе нужны деньги?

– Немножко надо бы. Я верну на будущей неделе…

– Ладно.

Он вытащил две сотни. Больше у него в бумажнике ничего не было, только эти две сотни.

– Ты же останешься без денег, – сказал я.

– Мне не надо. Бери.

Помявшись немного, я все же взял обе бумажки.

– Я вижу, тебя здорово захлестнуло, – как-то печально констатировал он. – Ну, иди.

Конечно, ему хотелось еще поговорить со мной в этот первый вечер взаимного понимания, но я должен был идти. Мне было жаль его и жаль отказываться от возможности поговорить с ним, он многое понимал. Я поговорю с ним завтра, обязательно поговорю завтра, ведь у нас наступил перелом, мы докопались друг до друга, пробурили навстречу друг другу тоннель, тоннель под Монбланом, да здравствует техника и магнитофон, лишь бы отец подождал до завтра, сегодня я действительно не могу, никак не могу.

– Ты, пап, не переживай из-за этого Богданюка. Он и сам лопнет, как мыльный пузырь.

Отец с удивлением взглянул на меня, рухнула еще одна трухлявая липа, исчезло еще одно табу. Я побежал в кухню, мать ковыряла вилкой в сковородке, я схватил помойное ведро, сказал: «Извини, мамочка, я не могу есть, сейчас я ничего не могу есть, отец тебе все объяснит», – мать подняла вилку, чуть не выколов мне глаз, но я уже, хлопнув дверью, сбегал по ступенькам. Четыре этажа, ведро воняло падалью всего мира, но мне было радостно и легко.

Что мне вонища, я бы сейчас все вытерпел, даже человекоубийство, пережитое отцом, любовь тоже надо заслужить. Любовь, не окупленная страданием, это не любовь, она растает, как дым, она не может продолжаться долго и сгорит с шипением, как бенгальский огонь, любовь должна выплавиться в страдании, как сталь, тогда она чего-то стоит. Одни только улыбочки, свидания, ухаживания, постель или даже женитьба – этого мало, из этого никогда ничего не бывает, через год – измена и все в пух и прах.

Выбросив всю эту ужасную вонищу в мусорный ящик, я помчался наверх, размахивая ведром, как знаменем любви, прыг-прыг через пять ступенек, потом тихо отворил дверь, поставил ведро на кухне, матери там уже не было, схватил плащ и выбежал на лестницу. Мать, конечно, слышала, что я ухожу, но молчала, отец ей, наверное, сказал. Она до сих пор очень любит отца, это после двадцати-то с лишним лет супружества, и Богданюк – это ведь тоже проявление ее любви к отцу, они никогда не изменили друг другу и никогда не расстались бы, может быть, они действительно дорого заплатили за это тогда, когда человек был наг. Теперь она допоздна просидит над переводом с русского, который с победоносным видом притащила несколько дней назад, будет сидеть, все время думая о Богданюке, все время проклиная Богданюка. У каждого есть свой Богданюк или свой Лукаш, и каждый ненавидит его, презирает и в чем-то ему завидует, завидует оттого, что тому все легко дается, а тебе самому – так тяжело.

Я выбежал на улицу и вскочил в трамвай. Время близилось к девяти. Меня охватила такая лихорадка, такое нетерпение, что я не мог стоять на месте. Я пробежал весь вагон, выскочил на переднюю площадку, вылез на подножку, потом опять поднялся наверх. На площади Конституции я соскочил с трамвая. Здесь еще должен быть открыт частный цветочный магазин, государственные магазины уже давно закрыты, нет, и этот закрыт, только и можно полюбоваться на гвоздики в витрине – бегом на Мокотовскую, там есть такой малюсенький магазинчик, увы, и он уже закрыт; почему это не бывает дежурных цветочных магазинов, есть же дежурные аптеки – стекло, что ли, выбить или еще что-нибудь сделать, я должен принести ей цветы, именно сейчас, самые лучшие цветы в мире. Скорее на Вильчую, там есть такой закуток с цветами, наконец-то открыто, здесь открыто! Я вбежал в магазинчик, розы по двадцать злотых, гвоздики по пятнадцать, розы бледные, гвоздики красные, даешь красные гвоздики, нынче идет в счет только красный цвет. Я выложил обе отцовы сотни, к черту деньги, их как раз хватит на тринадцать гвоздик, неудачник приносит тринадцать гвоздик, надо бросить судьбе вызов, вот куплю тринадцать гвоздик, и все!

Я выбежал с цветами на улицу, к счастью, вокруг пусто и темно, в автобусе я забился в угол, цветы спрятал за спину. Пингвин едет объясняться в любви! Лукаш-то ей наверняка никогда не преподнес даже самого дохленького цветочка, он не из тех, кто даст хоть что-нибудь, это опозорило бы, осрамило его, он только берет, берет, как свое, все, что хочет.

Спрыгнув на площади Парижской Коммуны, я побежал вниз, оставив позади яркий свет уличных фонарей. Здесь было мрачновато и безлюдно. Улочка налево, улочка направо, теперь ее улочка. На углу какая-то старушка высаживает у забора маленькую собачонку, ласково воркует над ней, просит ее любовно, уговаривает, как ребенка, только эта собачонка и осталась у нее от всей ее жизни, последний объект любви, без любви она не может доживать свой век. Я убавил шаг, третий дом от угла, обшарпанный, стоявший здесь еще с довоенных времен. Сердце мое забилось так, что удары его заполнили меня с головы до пят, и весь я стал сплошным пульсом. Дотронувшись до кармана, я услышал, как зашелестели письма, еще двадцать метров… о, они уже здесь!

Я разглядел их в темноте, эти три или четыре фигуры, они ждали у забора напротив, опираясь на него, повернув головы к Баськиному дому, видно, глазели в ее освещенное окно. Они услышали мои шаги, но еще не видели меня как следует и не могли узнать. Все же они приготовились, один из них даже наклонился вперед, только поэтому я их и заметил. Они знали, что я приду сюда, на эту пустынную Улочку, приду наверняка. О боже, возле меня ограда из проволочной сетки, но она совсем развалена, ее можно перепрыгнуть. Я перепрыгнул через сетку – не видать им Баськиных писем, – бумага, в которую завернуты цветы, порвалась о проволоку, я пробежал, перепорхнул через этот садик или палисадник перед домом и ворвался в подъезд. На лестнице светло, внизу стукнула калитка, они спохватились, да поздно, я уже был на втором этаже и позвонил три раза. Господи, только бы Баська оказалась дома! Внизу я услышал их шаги, они остановились и ждали, вслушиваясь, нас разделял один ничтожный этажишко, но они, наверное, работают втемную, без свидетелей, а здесь выскочат жильцы, поднимут шум – ясно, я и так от них не уйду, я уже как мышь в мышеловке. За дверью послышались шаги, Баськины шаги, дьявольское счастье, я спрятал гвоздики за спину. Баська открыла, ее освещал слабый свет от грязной лестничной лампочки. Лицо ее даже не дрогнуло, снова это каменное спокойствие, ну теперь-то я заставлю ее сбросить обычную маску, она сбросит ее для меня и из-за меня, хоть бы это стоило мне не знаю чего!