Выбрать главу

– А, ты! Что случилось?

Я услышал, как внизу что-то хрустнуло, кто-то из них переступил с ноги на ногу, кто-то приоткрыл дверь.

– Можно войти?

Она замялась, видно, ей не хотелось принимать гостей, в другое время я бы, конечно, смылся, терпеть не могу быть непрошеным гостем, мне самому это всегда обходится дороже, чем хозяевам, сейчас, однако ж, я был тверд.

– Влезай… – сказала она.

Я влез, продолжая держать цветы сзади. Она направилась в комнату, я пошел за ней. Комната у них была большая, радиоприемник тихо наигрывал какую-то песенку, все кругом было заставлено, буфет, на нем разные фигурки, две тахты, грязноватый потолок и довольно обшарпанные стены, на окне электрическая плитка, чайник, пачка дешевого чая, хлеб и кусок сыра. Мне повезло – матери не было дома. На Баськиной тахте раскрытая книга – наверное, пыталась обмануть себя, делая вид, что читает, – на столе стопка школьных тетрадок.

Она вопросительно взглянула на меня, я вытащил из кармана ее письма и протянул их вместе с цветами в разорванной бумаге. Должно быть, у меня слегка дрожали руки, когда я все это вот так подал ей. Глаза у нее вдруг стали большими, она схватила письма, видно, сразу узнала их и стояла так молча, с этими листками в руках, зажав в ладонях все, что осталось от ее великой любви. Я не знал, что мне делать с собой и с этими цветами, не отправит же она меня с ними обратно…

– Что ты хочешь за это?

– Чтобы ты взяла цветы, а то я стою с ними, как дурак.

Видно, она только теперь заметила цветы и, положив письма на стол, взяла у меня из рук букет, развернула его – право, этих гвоздик я мог не стыдиться, – поставила в вазу и вышла в кухню, за водой. Я подошел к окну, оно было приоткрыто, раздвинул занавески, но ничего в темноте не увидел и не услышал, радио заглушало все звуки снаружи, должно быть, меня ждали на лестнице, боясь, что я снова смоюсь через какую-нибудь дыру. В трубе заурчала вода, и в комнату вошла Баська с вазой. В ее движениях было что-то, что наводило на мысль о похоронах, особенно то, как она несла эти красивые гвоздики, такие бессовестно свежие и красные, просто пылавшие на фоне серой комнаты. Она поставила вазу на стол и, по-прежнему избегая моего взгляда, принялась спокойно и методически рвать свои письма – сначала на большие куски, потом на более мелкие, потом совсем на мелкие клочки. Она вырывала все это из своей жизни, вырывала очень тщательно и именно сегодня, в воскресенье вечером, чтобы в понедельник утром этого в ее жизни уже не было, в понедельник много дел – занятия, собрание, дискуссия, – голова должна быть как следует прочищена. Все клочки она сложила в пепельницу, включила электрическую плитку, зажгла от нее бумажку побольше и положила в пепельницу. Костер разгорелся быстро, бумажки, охваченные огнем, выгибались, точно от нестерпимой боли, пробовали взлететь кверху. Баськино лицо было освещено огнем, мы стояли, молча вглядываясь в язычки пламени, это соединяло нас, она уже больше не таилась, не лгала, хотя я грубо ворвался в ее жизнь; Баська не пыталась травиться какими-нибудь порошками или газом, потому что была сильной, и ее не унизила обманутая любовь, это был всего лишь проигранный матч, один-ноль в пользу жизни. Она должна теперь быть более бдительной, более подозрительной и недоверчивой, она уже не позволит застигнуть себя врасплох, никогда не обнаружит своего слабого места, не даст вонзить нож прямо в сердце.

Догорели последние клочки, огонь уменьшился, потом затух, от писем осталась лишь кучка пепла, дунуть на нее – и развеется на все четыре стороны вся проблема. Конец. Точка. Не будем больше возвращаться к этому.

Она подняла голову, увидела цветы и взглянула на меня. У нее был такой вид, словно она только что обнаружила мое присутствие – что-то надо было со мной делать, ведь я торчал здесь, возле нее, и подглядывал за ее жизнью.

– Прекрасные гвоздики. Спасибо.

– Что это ты делаешь? – Я кивнул в сторону тетрадей.

– Проверяю домашние задания.

– Разве ты учишь в школе?

– Нет, мать учит. Она взяла еще и частные уроки. Я ей просто помогаю.

– Тоже даешь частные уроки?

– Дубинам.

– А я могу записаться в их число?

– Ты не дубина, – серьезно ответила она. Должно быть, это был комплимент, но какой-то очень скромный. – Адась вернулся?

– Вернулся, – неохотно ответил я и машинально взглянул в окно.

Хотя радио продолжало играть, мне вдруг показалось, что кто-то из них захохотал. Они наверняка стояли у самого дома, в нескольких метрах от нас. Я чувствовал их спиною.

Из-за зеркала, висевшего возле окна, торчала небольшая фотография, на ней был мужчина с большой светлой шевелюрой.

– Брат?

– Отец.

– Жив?

– Жив.

Больше спрашивать было нельзя. Но вся ее искусственная загадочность и так уже рассыпалась в пух и прах, за неподвижным лицом карточной дамы крылись труд и заботы, ежедневные стычки с жизнью и больно ранящие занозы; такой она нравилась мне куда больше, она оказалась настоящим человеком, проверяла вместо матери тетрадки сорванцов, пила дешевый чай, ела на ужин засохший сыр и не искала пути полегче.

Я так и стоял в плаще, пряча в кармане ободранную лапу с засохшей на ней кровью, кажется, сегодня кровь вообще крупно брызнет из меня… Баська все еще не предлагала мне сесть, и я был в идиотском положении, но у меня не хватало силы уйти, мне нужно было пережить что-то большее, прежде чем я сойду вниз, к тем, я еще не был к этому готов. А что, если подойти к ней и обнять ее, сжать, поцеловать в этот уголок рта, в шею, ну просто обыкновенно взять и поцеловать, как это давно сделал бы на моем месте любой другой парень? Лукаш, поди, даже и не вставал, так, приподымался только, улыбался и притягивал ее к себе, на тахту, одной рукой, прижимал мягко и лениво, потом целовал, и она уже была его. Это может удаться только один раз, а мне нельзя этого делать, мне нельзя ничего того, что делал он, все должно быть иначе, ничего общего с ним, не то я проиграю, все раз и навсегда проиграю. Впрочем, я и не умел так улыбаться, у меня была другая линия рта, да я бы и дрожать сразу начал, я боялся этого, я еще не мог сказать ей, как страшно люблю ее. Это угодило бы в пустоту – после того, что она выстрадала, никаким словам уже нет места, она теперь не воспримет слов, высмеет меня за них, слова уже никогда ничего не будут для нее значить, а мне все это дается нелегко, не так, как другим, я должен буду заслужить ее страданием, таким же большим, какое испытала она сама.

Из приемника доносилась какая-то ужасно слащавая песенка, неизвестная дева рыдала о том, что все еще ждет «его». У меня вдруг что-то сжалось внутри, и я почувствовал, как на глаза, откуда ни возьмись, навертываются проклятущие слезы.

– Пожалуй, я пойду, – сказал я, услышав, что по лестнице кто-то тяжело и шумно поднимается.

– Погоди, – вдруг сказала она. – Я не могу предложить тебе посидеть у меня, потому что сейчас придет мама, ты сам видишь, как у нас тесно…

– Да, я понимаю, – ответил я.

Конечно, я понимал, что в довершение ко всему она ужасно глупо чувствует себя и из-за этой комнаты, и из-за этого засохшего сыра на ужин, и из-за этих моих бессовестно ярких гвоздик.

– Но я могу ненадолго выйти с тобой… прогуляться. – Она внимательно посмотрела на меня. Лицо ее было очень бледным.

– Нет, Баська, – ответил я. – Тебе же неохота сейчас никуда выходить. И я ведь ничего этого не прошу… Я просто пойду, и все.