Выбрать главу

СЪЕДЕННАЯ ЛИПА

Спрашивал деда Егора ещё в Пыщуге:

— Есть у тебя возле дома деревья?

— Была, — отвечает, — одна липа, да и ту съел.

Прихожу к нему на Починок. Стоит под окном длиннорукая девочка-липа, макушка вот-вот до крыши дотянется.

— Ты же говорил, что съел липу!

— Одну-то съел, это уж другая растёт.

— И эту съешь? — спрашиваю весело, думая, что шутит дед Егор.

— Да вроде бы незачем.

— Как же ты ухитрился первую съесть?

— В сорок четвёртом году. Попилили её со старухой на кружочки, перемололи на жерновах да и хлеба напекли.

Вышел я в огород, под окно подошёл. Уткнулась себе эта зелёная девчушка под крышу головой, шелестит на ветру как ни в чём не бывало. "Из чего же ты выросла на этом страшном месте?" — спрашиваю и разгребаю крапиву ногами, чтобы под корень заглянуть.

А выросла из пенька, что от первой липы остался. "Не знает, видно, бедная, что прежнюю липу здесь под самый корень съели", — подумал я с жалостью. А потом пригляделся и передумал: "Нет, знает ведь! Всё знает — и растёт!"

ОСЕННИЙ ГУЛ

Я слышал его не раз. Собственно, это даже не гул. Вдруг начинает казаться, что по всему лесу поднимается движение: кто-то скачет, ломится сквозь чащу. А потом всё превращается в далёкие тонкие звуки. Не то где-то собаки с лаем гонятся сквозь ельник, не то отдалённо звонят колокола. Звонят, как в старинных городах, когда подплывают корабли с высокими нарядными парусами.

Ветер нарастает, лес трепещет весь сверху донизу, и звуки снова сливаются в дальний гул, напоминающий шум разбежавшихся по песку длинных морских волн.

ЛИПА ВЕКОВАЯ

Село замирает в лунном тёплом воздухе. Где-то внизу под угором, за рекой возле леса поёт женский голос. И такая тишина в этом голосе, чистом и ровном. И такая в нём ширь, и приходит он словно из далёких-далёких времён и ходит по осоке вдоль берега.

Липа вековая

на ветру шумит,

песня уда-ла-а-а-а-я

далеко летит.

Ночь ровная, с полной луной и с красными ночными огоньками в окнах дальних и ближних деревень. По взгорью в длинных травах гуляет белый конь. Он кажется синим.

Луг покрыт туманом,

словно пе-е-ле-ной,

слышен за курганом

звон сторожевой.

Над рекой туман только собирается и ещё робеет. И трудно дышать, словно перед встречей.

Тыщу лет назад черемисцы назвали эту реку, что внизу, под горой, Пыстюг. Имя почти каждой реки кончается здесь на "юг" — Норюг, Парнюг, просто Юг. Юг — это и значит река. Пысть — липа.

Долина в те времена была залита липовыми лесами. Там, далеко внизу, где Пыщуг впадает в Ветлугу, стоял тогда город. И жил там князь черемисов. И на частоколье городской стены вдоль земляной насыпи насажены были охранительные белые черепа пращуров.

Чур — меня:

Охрани меня, чур.

И назывался город — Пыстюг. Над городом уж много веков шумит лес.

Теперь не там, а здесь, на холме, стоит село Пыщуг.

А за рекой всё кто-то поёт и ходит вдоль берега.

ПРИДОРОЖНЫЕ ОКНА

От Шарьи до самого Пыщуга, а может быть, и до Никольска, а пожалуй, и до Великого Устюга возле окон сидят по избам ребятишки. Они смотрят на тракт. Они словно чего-то ждут, эти внимательные дети. Синеглазые. Беловолосые.

Крошечная девочка в белой рубашке сидит на подоконнике, прижала растопыренные ладони к стеклу и околдованно смотрит на прохожих. Она разглядывает дорогу сквозь стекло, словно глядит в морское дно, диковинное и непонятное.

Кто они? Куда торопятся? Чем так заняты эти серьёзные взрослые люди?

Старик ведёт на верёвке телёнка. Продавать повёл.

Почтовая машина, забитая посылками. На посылках сидит женщина из соседней деревни. Видно, к сыну поехала. А может, в Шарью к городским врачам.

Обочиной шагает с чемоданчиком девушка. В сапогах, в плаще. Она, видно, деньги несёт сдавать. Говорят, что в таких чемоданах деньги в банк носят. А может быть, она идёт учиться в институт, в Кострому, а то и в Ленинград.

За деревней овраг. И слышны топоры. Новый мост рубят. Девушка уже далеко за мостом.

У каждого было детство, и каждого манило оно к окошку, на гумно, за речку. И каждый выходил ночью босиком, накинув на тело отцовский пиджак, и стоял за овчарником, когда всё уже спит, слушал далёкую машину, конский топот или заколдованным взглядом следил, как проходят высоко над головой дорожные огни ночного самолёта.

ЖАРОВАТОЕ ЧЕЛО

Ещё до рассвета чело оживает. Дрова на полу лежат с ночи, они просохли, из-под заслонки сладко тянет берёзой.

Хозяйка встанет затемно, наломает жёсткими, ещё не проснувшимися пальцами лучин, сложит их колодцем на ухват. Она подпалит лучины снизу. Красный огонь хозяйка осторожно посадит в печку под дрова. В печке затеплится дрожащий маленький рассвет.

Костёр лизнёт, лизнёт полено, обхватит его, натужится, вспрыгнет на второе, обхватит его, вспрыгнет на третье, и хохочущие красные клоуны закувыркаются в печке, подтягиваясь, взлетая и замирая на каждом сучке.

Теперь можно ставить на под чугун с картошкой и разделывать хлеб. Тесто ласковое, податливое, тёплое. В руках оно звучно мнётся и покатывается, будто кого-то весело бьют по плечам и валят на лавку. Тестом по избе пахнет, словно осенним поздним лесом.

Детишки на полатях начинают ворочаться; приоткроют глаза и снова вздремнут.

За окнами синеет заря. Печь уже гудит. Картошки поверх чугуна припекает, кожура подёрнулась чёрной шелухой. А огонь! Нет, это уже не огонь — это какой-то праздник! Когда всё свистит, и рушится, и готово разлететься, и пламя стелется широко и гладко сквозь пепельный дым, словно красная, пробитая золотом река уходит в трубу сквозь тучу.

По накаленному поду рассыпаются первые алые угли. Они живые. Они ложатся набок, встают, лопаются и устилают печь до шестка крупным свистящим песком.

Сковорода шипит, и на неё шлёпаются первые оладьи. Девочки встали. Одна уже сбегала в чулан и принесла горшок замороженной желтоватой сметаны. Сметану чуть распускают, потом проламывают большим ножом и начинают сбивать мутовкой. Сметана вздувается, вязко хлюпает и, побелевшая, густая, мякнет, словно масло.

Ребятишки уже за столом и тёплыми оладьями, как ложками, черпают сметану прямо из горшка.

Дрова в печи осели. Остались какие-то синие россыпи, дремотные и еле живые. Их жаровато передёргивает фиолетовым лёгким пламенем, и они колеблются в густом струящемся воздухе. Их сгребут в глухую тишилку — для самовара, и в печь пойдёт топиться, плавиться и пузыреть борщ. Запахнет мясом, свёклой и жирной окалиной.

Потом далеко по всему селу запашисто потянет горячим хлебом, и лошади заржут за околицей, раздувая на ветер ноздри.

Теперь к столу картошка. Мальчишки уже начистили, мелко нарезали и густо натолкли в сметану чеснок. Всё это валят в маленький горшок с просоленными рыжиками. Рыжики — эти гладкие холодные камушки — перекатываются во рту, и от них даже после оладий неудержимо хочется есть.

Окна отпотели, вдали встаёт солнце, заскрипели первые сани. В лесах стал слышен ветер. Заслонка на челе полиловела от жира, а под вокруг чугуна сам по себе поскрипывает.

Мать набрасывает шубу, надевает толстые самокатанные валенки и берёт с полатей вожжи. Она наказывает девочкам, чем кормить отца, когда тот вернётся из тракторного обоза. Мать пойдёт в правление, а потом — в конюшню, ещё наказавши девочкам вынуть хлеб и накрыть его на столе толстым холщовым полотенцем.

ЖИВЫЕ ПРОВОДА

Рассвет наливает провода синевой, и те еле видны на фоне неба. Заря делает их медными, и кто-то сильный, проснувшись от крепкого сна, гонит по проводам неспокойные требовательные слова.