Выбрать главу

Арина на минуту задумалась, чертя ногтем по скатерти.

– Александра Владимировна, а Настя сильно кричала?

– Очень, – медленно и красиво ела Саблина.

– Билась до последнего, – закурил папиросу Саблин.

Арина зябко обняла себя за плечи:

– Танечка Бокшеева, когда ее к лопате притянули, в обморок упала. А в печи очнулась и закричала: «Мамочка, разбуди меня!»

– Думала, что это сон? – улыбчиво таращил глаза Румянцев.

– Ага!

– Но это был не сон, – деловито засуетился вокруг блюда Саблин. – Господа, добавки! Торопитесь! Жаркое не едят холодным.

– С удовольствием, – протянул тарелку отец Андрей. – Есть надо хорошо и много.

– В хорошее время и в хорошем месте. – Мамут тоже протянул свою.

– И с хорошими людьми! – Румянцева последовала их примеру.

Саблин кромсал еще теплую Настю.

– Durch Leiden Freude.

– Вы это серьезно? – раскуривал потухшую сигару Мамут.

– Абсолютно.

– Любопытно! Поясните, пожалуйста.

– Боль закаляет и просветляет. Обостряет чувства. Прочищает мозги.

– Чужая или своя?

– В моем случае – чужая.

– Ах, вот оно что! – усмехнулся Мамут. – Значит, вы по-прежнему – неисправимый ницшеанец?

– И не стыжусь этого.

Мамут разочарованно выпустил дым.

– Вот те на! А я-то надеялся, что приехал на ужин к такому же, как я, гедонисту. Значит, вы зажарили Настю не из любви к жизни, а по идеологическим соображениям?

– Я зажарил свою дочь, Дмитрий Андреевич, из любви к ней. Можете считать меня в этом смысле гедонистом.

– Какой же это гедонизм? – желчно усмехнулся Мамут. – Это толстовщина чистой воды!

– Лев Николаевич пока еще не жарил своих дочерей, – деликатно возразил Лев Ильич.

– Да и вряд ли зажарит, – вырезал кусок из Настиной ноги Саблин. – Толстой – либеральный русский барин. Следовательно – эгоист. А Ницше – новый Иоанн Креститель.

– Демагогия, – хлебнул вина Мамут. – Ницше вам всем залепил глаза. Всей радикально мыслящей интеллигенции. Она не способна просто и здраво видеть сущее. Нет, это бред какой-то, всеобщее помешательство, второе затмение умов! Сперва Гегель, на которого мой дедушка молился в буквальном смысле слова, теперь этот усатый!

– Что вас так раздражает в Ницше? – раскладывал вырезанные куски по тарелкам Саблин.

– Не в нем, а в русских ницшеанцах. Слепота раздражает. Ницше не добавил ничего принципиально нового к мировой философской мысли.

– Ой ли? – Саблин передал ему тарелку с правой грудью.

– Сомнительное заявление, – заметил Лев Ильич.

– Ничего, ни-че-го принципиально нового! Вся греческая литература ницшеанская! От Гомера до Аристофана! Аморализм, инцест, культ силы, презрение к быдлу, гимны элитарности! Вспомните Горация! «Я презираю темную толпу!» А философы? Платон, Протагор, Антисфен, Кинесий? Кто из них не призывал преодолеть человеческое, слишком человеческое? Кто любил демос? Кто говорил о милосердии? Разве что один Сократ.

– О сверхчеловеке заговорил первым только Ницше, – возразил Саблин.

– Чушь! Шиллер употреблял это слово! О сверхчеловеке говорили многие – Гете, Байрон, Шатобриан, Шлегель! Да что Шлегель, черт возьми, – в статейке Раскольникова весь ваш Ницше! С потрохами! А Ставрогин, Версилов? Это не сверхчеловеки? «…свету провалиться, а мне всегда чай пить!»

– Все великие философы подводят черту, так сказать, общий знаменатель под интуитивно накопленном до них, – заговорил отец Андрей. – Ницше не исключение. Он же не в чистом поле философствовал.

– Ницше не подводил никакого общего знаменателя, никакой там черты! – резко тряхнул головой Саблин. – Он сделал великий прорыв! Он первый в истории человеческой мысли по-настоящему освободил человека, указал путь!

– И что же это за путь? – спросил Мамут.

– «Человек есть то, что должно преодолеть!» Вот этот путь.

– Все мировые религии говорят то же самое.

– Подставляя другую щеку, мы ничего не изменяем в мире.

– А толкая падающего – изменяем? – забарабанил пальцами по столу Мамут.

– Еще как изменяем! – Саблин поискал глазами соусник, взял; загустевший красный соус потек на мясо. – Освобождая мир от слабых, от нежизнеспособных, мы помогаем здоровой молодой поросли!

– Мир не может состоять исключительно из сильных, полнокровных. – Осторожно положив дымящуюся сигару на край гранитной пепельницы, Мамут отрезал кусочек мяса, сунул в рот, захрустел поджаристой корочкой. – Попытки создания так называемого «здорового» государства были, вспомните Спарту. И чем это кончилось? Все те, кто толкал падающих, сами попадали.

Саблин ел с таким аппетитом, словно только что сел за стол:

– Спарта – не аргумент… м-м-м… У Гераклита и Аристокла не было опыта борьбы с христианством за новую мораль. Поэтому их идеи государства остались утопическими… Нынче другая ситуация в мире… м-м-м… Мир ждет нового мессию. И он грядет.

– И кто же он, позвольте вас спросить?

– Человек. Который преодолел самого себя.

– Демагогия… – махнул вилкой Мамут.

– Мужчины опять съехали на серьезное, – обсасывала ключицу Румянцева.

Отец Андрей положил себе хрена:

– Я прочитал две книги Ницше. Талантливо. Но в целом мне чужда его философия.

– Зачем тебе, брат, философия. У тебя есть вера, – пробормотал с полным ртом Саблин.

– Не фиглярствуй, – кольнул его серьезным взглядом отец Андрей. – Философия жизни есть у каждого человека. Своя, собственная. Даже у идиота есть философия, по которой он живет.

– Это что… идиотизм? – осторожно спросила Арина.

Саблин и Мамут засмеялись, но отец Андрей перевел серьезный взгляд на Арину.

– Да. Идиотизм. А моя доктрина жизни: живи и давай жить другому.

– Это очень правильная доктрина, – тихо произнесла Саблина.

Все вдруг замолчали и долго ели в тишине.

– Вот и тихий ангел пролетел, – вздохнул Румянцев.

– Не один. А целая стая, – протянула пустой бокал Арина.

– Не наливай ей больше, – сказал Мамут склоняющемуся с бутылкой Павлушке.

– Ну, папочка!

– В твои годы человек должен быть счастлив и без вина.

– Живи и давай жить другому, – задумчиво проговорил Саблин. – Что ж, Андрей Иваныч, это философия здравого смысла. Но.

– Как всегда – но! – усмехнулся батюшка.

– Уж не обессудь. Твоя философия сильно побита молью. Как и вся наша старая мораль. В начале девятнадцатого века я бы безусловно жил по этой доктрине. Но сегодня мы стоим на пороге нового столетия, господа. До начала двадцатого века осталось полгода. Полгода! До начала новой эры в истории человечества! Поэтому я пью за новую мораль грядущего века – мораль преодоления!

Он встал и осушил бокал.

– Что же это за новая мораль? – смотрел на него отец Андрей. – Без Бога, что ли?

– Ни в коем случае! – скрипнул ножом, разрезая мясо, Саблин. – Бог всегда был и останется с нами.

– Но ведь Ницше толкует о смерти Бога?

– Не понимай это буквально. Каждому времени соответствует свой Христос. Умер старый гегелевский Христос. Для грядущего века потребуется молодой, решительный и сильный Господь, способный преодолеть! Способный пройти со смехом по канату над бездной! Именно – со смехом, а не с плаксивой миной!

– То есть для нового века нужен Христос – канатный плясун?

– Да! Да! Канатный плясун! Ему мы будем молиться всей душой, с ним преодолеем себя, за ним пойдем к новой жизни!

– По канату?

– Да, любезнейший Дмитрий Андреевич, по канату! По канату над бездной!

– Это сумасшествие, – покачал головой отец Андрей.