(Кстати, рецепт чесночного супа, записанный женой Игнаца Первого, тоже попал в мои руки: головку чеснока растереть с солью, немного обжарить в жире, залить горячей водой, посолить, добавить мелко нарезанные кусочки хлеба. Подавать с картошкой в мундире.)
Кто из жителей деревни, кто из соседей или родственников, кто из всех этих. Ешеков и Коблишке, из Креглеров узнал о тайне, кто застал красавицу жену Игнаца Второго в лесу, на сеновале, на льняном поле или в сарае? Кто шел за ней следом, когда она еще до восхода солнца бежала в лес, чтобы поискать ягод и грибов? Кто шпионил за ней, когда она выходила из дома, чтобы увидеться с другим; кто подглядывал за ней сквозь пышно цветущие заросли фуксий, петуний и пеларгоний, сквозь накрахмаленные занавески, когда она пробегала мимо; кто вышел следом из дома и крался за ней? Кто же донес Игнацу Второму, когда маленький Отто уже появился на свет, донес все, что он увидел, подслушал, узнал или услышал от других; кто поверил им, потому что был ревностным, богобоязненным и совсем не распутным? Кто рассказал об этом Игнацу Второму, нашептал, намекнул, осторожно подобрав слова; кто сообщил ему об этом, открыто сказал в лицо? Кто же так пожалел Игнаца Второго, кто решил, что он обязательно должен сказать ему всю правду, правду о ребенке прелестной, но распутной жены. Кто корысти ради узнал имя этого мяльщика льна, прошептал, пробормотал про себя, проговорил, кто сказал это имя другим? Кто вскоре после страшной смерти Игнаца Второго поджег льномялку? В приходских книгах, в описях свадеб и смертей, из которых старший учитель из Вильденшверта почерпнул свои данные, об этом нет ничего, да и наверняка его это не интересовало. Я ем пирожки с капустой и смотрю на Игнаца Первого, окруженного еще ничего не знающими родственниками; я знаю трагедию последнего наследника их рода, я вижу его перед собой; из-за того, а может, и благодаря тому, что у нас нет его фотографии, я вижу его еще отчетливее: вижу его боль, его сомнение, вижу его блуждающим в лесах, среди холмов, среди скалистых вершин, среди снопов льна в полях; я вижу его в ту ночь: он карабкается по деревянным ступенькам на крышу сарая, вяжет петлю на веревке, закрепляет ее на одной из балок; я вижу, как он совершает это ужасное дело, которое случилось уже больше чем восемьдесят лет назад, вижу, как он висит и умирает. Я вижу, как на следующее утро рыдает от ужаса и раскаяния отчаявшаяся женщина, вижу убитого горем Игнаца Первого, вижу взгляды жителей деревни, наглые и сочувствующие, похабные и испуганные, непреклонное лицо священника, который не хочет похоронить самоубийцу по христианскому обряду; никто не говорит слова последнего напутствия над его могилой, не звонят по нем колокола; я вижу, как они закапывают его у кладбищенской стены, без цветов, без ладана, без пасторского утешения.
Я вижу пламя, пробивающееся сквозь крышу льномялки. Ясно, что это дело чьих-то рук, — ведь она загорелась сразу в нескольких местах. Несмотря на то что пожар скоро заметили, что церковные колокола звонили как сумасшедшие, несмотря на то что пожарный насос доставили почти без промедления, что мужчины, женщины и дети таскали воду в ведрах и кувшинах, несмотря на то что рычаги помпы приводили в движение мощные руки нескольких мужчин и струя воды бешено била вверх, — огонь не могли даже приостановить. Говорят, что взбесившийся юго-восточный ветер выдувал из хранилища льномялки горящие вязанки льна и поднимал их до самых вершин высившихся неподалеку утесов. Почти всем жителям деревни было ясно — это поджог, но виновного все равно найти не могли. Права ли я, родившаяся много позже, связывая этот пожар с несчастьем, которое свалилось на голову Игнаца Второго? Был ли этот мяльщик льна отцом ребенка, которого Игнац Второй сначала считал своим? Об этом мы никогда не узнаем.
Так или иначе, Отто пропал без вести в России во время Первой мировой. Его мать вышла замуж во второй раз, но детей больше не рожала. Ее дальнейшей судьбой никто не интересовался, ведь она была не из этого рода. Кто знает, может быть, она и ее муж еще до окончания Второй мировой войны покинули страну, опасаясь приближения линии фронта, уже стариками, погрузив весь домашний скарб и утварь на телегу; неизвестно, была ли над этой телегой натянута холстина, перекинутая через железные дуги, — своего рода крыша, примитивная защита от дождя и ночного холода, сидела ли жена в телеге впереди, на доске, положенной поперек телеги вместо сиденья, шел ли рядом с телегой муж, чтобы лошадям было полегче, остались ли они там, когда война уже кончилась, пришлось ли им покинуть Богемию из-за того, что они были немцами, с мешком за плечами, с узелком в руке, в котором они несли все необходимое, куда они ушли, где им в конце концов разрешили остаться, что они выстрадали и как долго они еще прожили, — все это неизвестно.