В Гвинее Вадим чувствовал себя в полном смысле слова мастером, значительной фигурой. Его любили рабочие.
— Мастр, бай-бай! — заботливо укладывали его днем, в жару, под навес.
Один раз он, правда, — еще в первые дни — крепко подзаскочил. Бурильщик Гаусу, без спросу, с опущенной в скважину штангой, вдруг стал передвигать станок — и чуть не своротил став, да и себя чуть не придавил. Вадим, верный отечественной привычке, налетел на него коршуном:
— Ты что, чокнулся?! Не соображаешь?!
Он даже, для пущей убедительности, покрутил пальцем у виска.
Дома так было принято, сходило, не замечалось, — а тут Гаусу оскорбился, бешено сверкнув глазами, ухватился за пудовый штанговый ключ: как это он, человек может не соображать!..
— Ты все сделал правильно… молодец… — выкручивался потом, заверял Вадим. — Только немножко… мелочь… ерунду не учел… Понимаешь?
Ему после долго пришлось возвращать расположение к себе Гаусу…
И со взрывниками тоже довелось повозиться: парни попались хорошие, но очень уж гораздые на выдумку. Они, к примеру, раздавали женщинам детонирующий шнур — как прекрасную бельевую веревку, а потом «пускали молнию» по ней, рассекая развешанное белье пополам. Женщины гонялись за ними с толстыми палками и, догнав, били по чем попадя и изо всех сил. Доставалось и Вадиму. Он больше месяца взрывал один, без помощников, хотя длинный улыбчивый Джон, приплясывая от вечно бодрого настроения, заверял его, что уже поумнел и знал, как делать «пух-пух».
Работали, в основном, утрами и вечерами, но и в это время жара выматывала Вадима. На первых порах ему никто не подсказал — и он помногу пил воды, разных напитков, ужасно потел и, наверное, тем надорвал сердце, хотя там, в Гвинее, оно дало о себе знать только раз: у него внезапно так подскочило давление, что он даже не смог стоять.
Галина, напуганная, не отходила от него ни на минуту в те дни: пичкала лекарствами, кормила-поила с ложечки. Но она же и отговорила его обращаться к врачу — как бы не выдворили домой, позорно, как хлюпика, да еще и без машины.
Галина за границей не работала, вела, как она сама выражалась, светский образ жизни: гуляла днями — разглядывала лавки на улицах Конакри, играла в колонии с такими же женами специалистов в теннис, купалась в бассейне с морской водой. Посреди бассейна высилась горка, по которой пускали воду, и Галина часами, как с ледяного холмика на родине, скатывалась с нее — и это было ее любимое занятие в Гвинее.
Вначале она часто ходила к нему в карьер, пробовала бурить на пневмостанках, которые он называл чирикалками, но однажды по дороге к карьеру наткнулась на манговую змею, толстую, зеленую, жутко уставившуюся на нее, — и с тех пор прекратила эти визиты.
Здесь, в Гвинее, Вадим как бы заново влюбился в нее — даже иногда днем, в карьере, тосковал по ней, будто они расстались бог весть когда. Да и Галина всегда радовалась его возвращению с работы: выходила встречать на пыльную, пухающую под ногами, улицу, кормила, сидя рядом, в кресле, и с удовольствием глядя, как жадно заглатывает он приготовленные ею мясо, фрукты. Это были, в сущности, два медовых года у него.
«Наверное, так и должно быть, — часто думал он там, — чтобы жена была домашним человеком. И заботы у нее должны быть только домашними, чтобы хорошо было ему, мужу, ее детям — тем, которых она готовила к завтрашней жизни. Говорят же, что коровы, на которых пашут, не дают молока…
Он вспоминал Галину ту, бродскую: как она вваливалась в квартиру вечером, после работы, нагруженная сумками, не переодевшись, наскоро, ставила что-то жарить-парить, бежала от плиты к телефону, на кого-то орала там, злилась, что он, Вадим, голодный, крутился около нее. Ела она на ходу, хватала, по сути, куски, потом, усталая, бухалась в постель, — и никаких чувств порой она не вызывала в нем, кроме сострадания или раздражения.
«При обобществленной жене нужны, наверное, совсем иные отношения людей, — думал он. — Без долга друг перед другом, без зависимости…»
Ночью, недалеко от них, ворочался и точно вздыхал океан — и было хорошо, обнявшись с насквозь пропахшей солнцем и морской водой Галиной, слушать его. Океан не подавлял: наоборот, рядом с ним чувствовалось надежно, крепкослиянно с этим огромным, за стенами барака, миром. Так же, похоже, чувствовал себя Вадим когда-то в детстве, когда плыл один раз ночью с отцом на лодке, с покоса: лежал на сене, слушая тихие всплески воды, и глядел в беспредельное звездное небо — и, ощутив в какой-то миг свою неотделимость от окружающей его бесконечности, он подумал вдруг, что никогда не умрет…