— Вскрытие показало, что его укусил «аракурт, — объясняли мне. — Ему надо было бы чиркнуть враз пять-шесть спичек и приложить к месту укуса…
Но как каракурт оказался там, на вершине, — оставалось загадкой: каракурт любит низменные сырые места.
— Его убил аллах!.. — доказывал старик. — Уезжайте, пока не поздно…
И можно было, конечно, уехать, изменить решение — хотя это стоило дополнительных затрат, но теперь уже из принципа, из неистового атеизма, хотелось доказать старику, объяснить причину «святости» его горы, выворотить ее перед ним наизнанку.
«Извиняться, дед, потом будешь… — думаю я, — просить прощения…»
Едем мы вниз, по пологому, петляющему в долинах, спуску. В машине, под брезентом, нестерпимо душно, откуда-то забивает выхлопные газы, пыль. Мы, вспотевшие, размазываем эту пыль по лицам, молчим. Далеко ли, близко ли ехать еще — я не знаю, хотя еду этой дорогой уже второй раз. Глазу совершенно не за что зацепиться: кругом серые, выжженные сопочки. Позавчера я заходил за одну из них — посмотреть, что же там дальше, — и как только скрылись наши поролоновые юрты, мне вдруг неожиданно стало жутковато: здесь было легче заблудиться, чем в дремучем непролазном лесу, — хоть бы какой ориентир среди однообразных сопочек!
«С ума сойдешь в этом краю…» — думаю я.
Раз или два попадаются нам полуразрушенные стены давно брошенных одиночных кибиток. Только остатки этих стен — и больше никаких следов прошлой жизни на голых, в мелкой сухой траве, сопочках. Я прошу шофера остановиться, выхожу, пробую стенки руками — они легко осыпаются.
— Не надо, — говорит шофер Рахим.
— Почему?
— В них фаланги есть…
Я невольно отдергиваю руку, хотя знаю, читал, что фаланга безобидна, вопреки тысячам страстей, рассказанных про нее.
— Ну и что? — спрашиваю я. — Фаланга разве опасная?
— Нет, — говорит шофер.
— Так в чем же дело?
Я его не понимаю. Он или малоразговорчив по природе или ему просто не хочется говорить со мной. Из него надо буквально вытягивать слова.
— Почему же не надо? — спрашиваю я.
— У нее иногда мясо остается между зубов… В мясе образуется яд… трупный, что ли. Этот яд и опасен… а сама она не опасна…
«Вот как!.. — думаю я. — А то — не надо да не надо…»
Мне хочется поговорить с Рахимом о местных обычаях, об этой «священной» горе, о старике, но чувствую, что разговор у нас вряд ли получится. На вершине дальней сопки виден какой-то обвалившийся свод. Я показываю на него Рахиму кивком головы, спрашиваю:
— Что это?
— Водопровод был… — говорит он, — давно-давно… туда, к руднику…
Я слышал уже, что на месторождении находили вроде бы старые выработки: прямо по жиле. Но толком объяснить никто не мог, как это удавалось найти где-то под серой кошмой, у черта на куличках, тысячу лет тому назад, рудоносную жилу и идти прямо по ней.
— Неправдоподобно все это, фантастика! — говорю я.
Рахим пожимает плечами, ничего не отвечает мне. Мы выезжаем к какому-то ручейку. Сейчас ручеек мал, но по широким, ступенями, полосам белого галечника с обеих сторон можно предположить, что весной он разливается сильно.
— Давай остановимся, — говорю я Рахиму. — Надо хоть умыться… Иначе я не выдержу…
— Хоп! — говорит Рахим. — Сейчас. Но вон там, еще за одним поворотом, кишлак… Там вода шире.
— Правда, кишлак? Ну давай туда…
Рахим местный. Он легко ориентируется здесь. В последнее воскресенье возил меня высоко в горы, где уже росла арча — сибирская елка, как называл ее он. Мне же она елкой не показалась — была низкой, раскидистой, с маленькими фиолетовыми ягодками и пахла типично по-восточному, приторно сладко, без терпкой свежести. В зарослях арчи вроде бы водились дикобразы и кабаны — но нам не удалось наткнуться ни на одного зверя, и мы потом какой-то другой, крутой дорогой спускались вниз и, как ни удивительно, не заблудились, выбрались еще до потемок к нашей, «священной» горе.
— Это отсюда ходят старики к нам? — спрашиваю я Рахима.
— И отсюда… — отвечает он. — Тут много кишлаков.
Я молчу. Мне не хочется лишний раз встречаться со стариками. Это нежелание, по-видимому, написано у меня на лице, и Рахим говорит:
— Мы до кишлака не доедем… Остановимся у запруды…
Я краснею и, заметно хорохорясь, отвечаю:
— Можно и до кишлака… Какая разница…
Но он тормозит у запруды. Кишлак отсюда хорошо виден: он небольшой — всего с десяток, наверное, кибиток, окруженных разными хозяйственными пристройками. Кое-где у кибиток растут деревья — тутовник и, кажется, тополь, — но кругом все те же сопки, бесконечные, страшные своим однообразием. Взрослых на улице нет. Под солнцем сонно и тупо стоят ишаки. Но зато ребятишки, черномазые, полуголые, ватагой, с хохотом, носятся, плещутся у воды.