Вообще, в первые дни Тася чувствовала себя чуть ли не мессией: читала всякие лекции, организовала самодеятельность, добилась, что два раза в неделю стали в поселке показывать кинокартины. Почти все свое свободное время проводила она в клубе.
Вероятно, она была тщеславной, потому что ей не раз представлялось, что будто бы она в какой-то праздник вела куда-то всех жителей поселка — то ли на демонстрацию, то ли встречать кого-то. Все были нарядно одеты, смеялись, пели, и ей было хорошо-хорошо.
«Господи, вот дура!» — опомнившись, обзывала она себя.
А как-то после своей лекции она услышала разговор двух старух:
— Славная девка. Хорошо рассказывает, — говорила одна.
— Что же тут особенного, — вздыхая, отвечала другая. — На то ее и учили, денежки народные платили…
И Тасе вдруг стало обидно и стыдно за себя, за свою окрыленность, восторженность.
«Они, конечно же, правы, — думала она. — И это не миссионерство, не филантропия. Это мой долг, обязанность моя».
А потом ни с того ни с сего вдруг поползла по поселку сплетня, будто бы она потому в клуб ходит, что влюбилась в киномеханика Петрова, пожилого, болезненного мужчину. И на Восьмое марта из-за этого произошел прямо-таки скандал. У Кузьминичны, директора школы, в тот день собрались почти все учителя и некоторые ее соседи. Вначале было весело: много пели, смеялись, плясали. Кузьминична без конца наполняла стаканы и все приговаривала:
— Мы, учителя, любим повторять…
И вот изрядно подвыпившая жена Петрова вдруг подсела к Тасе и, глядя на нее исподлобья, угрюмо сказала:
— Вы моего мужика не троньте. У него семья, дети есть. Ясно?
— Господи, что вы, что вы, — забормотала Тася. — Да у меня с ним чисто деловые… понимаете?
— Знаю я эти деловые… Тут была одна до вас… Евдокия Петровна… так та тоже вроде бы просто так хи-хи да ха-ха с Дуськи Тарабриной мужиком. А потом окрутила его и оставила Дуську с двумя пацанами. И вот…
— Вы не имеете права такое говорить мне! — одернула ее Тася.
В разговор встряла Кузьминична. Она сказала:
— Дыма без огня не бывает…
Тася обозлилась и ушла домой. Все вокруг казались ей грубыми, неблагодарными. И ей было жалко своих знаний, своих молодых лет, которые растрачивались здесь впустую. И когда дня через два после этого приезжал из города какой-то трестовский начальник и на собрании разносил всех за то, что карьер не выполняет план и что все тут обленились, замшели, Тася испытывала странно мстительное чувство от того, что говорил он.
«Правильно, правильно, — шептала она про себя. — Так им и надо…»
Директор карьера виновато оправдывался, что-то обещал. Все явно чувствовали себя справедливо побитыми. Но потом вдруг выступила Кузьминична, массивная, раскрасневшаяся, тяжело жестикулировавшая кулаком.
— Да на этих людей молиться надо! — выкрикнула она, энергично ткнув рукой в зал. — Вчера мы чехвостили начальника горного цеха на партбюро… Но одни бабы у него, и то половина беременных, со справками о легком труде!.. Работать совсем некому. Вы посмотрите их квартиры: тут же кухня, тут же дети ползают, тут же лохань, в которой они смывают грязь после работы. Вы думаете, они бы не скормили своим детям французскую булку? Не носили бы нейлоновое белье?..
Она говорила долго, гневно грохала кулаком по столу прямо перед носом начальника, и Тасю неожиданно охватила огромная нежность к этим людям в зале, и ей неудержимо захотелось выбежать сейчас на сцену и почему-то просить у всех прощения.
«Я глупая, взбалмошная девчонка, — думала она. — Я ни черта — ни черта не разбираюсь ни в жизни, ни в людях…»
Народу в поселке было немного, и Тася всех уже знала. Все они работали или в карьере, или на небольшой дробилке, которая находилась там же, у речки, в высоком сарае, казавшемся от запыленности страшно ветхим, готовым вот-вот развалиться, как карточный домик. И лишь совсем недавно, с месяц, вдруг стали корчевать лес вокруг Кучерявой, дальней сопки. А зачем — толком пока никто ничего не знал. Ходили разные слухи, но Наташа, Тасина соседка, однажды вечером божилась:
— Там что-то вроде золота нашли, ей-богу. Город вроде бы тут будут строить, красивый…
А пока кругом стояли мрачноватые бараки, длинные, обитые грязно-серой сухой штукатуркой, похожие на казармы николаевских времен. Бараки стояли просторно, и широкие зеленые лужайки между ними чуточку оживляли их.
Тася шла в школу не по дороге, а через дворы, по шелковисто мягкой траве, уже успевшей обсохнуть от росы. Здесь было чисто, свежо. Пахло черемухой. Солнце пригревало чуть-чуть и было ласковым и желанным, каким бывает оно обычно утрами. По траве порой пробегал легкий ветерок, и она красиво, еле заметным перламутром, переливалась, ерошилась. Кое-где у дворов росли топольки, тоненькие, с нежными изумрудными листочками, отгороженные от коз грубыми полуотесанными кольями. Топольки в кольях выглядели уродливыми и нисколько не украшали яркие солнечные лужайки.