Но он еще не помнил за собой, чтобы когда-нибудь отступал от принятого решения…
А назавтра его не кормили — и он ждал, когда же повезут в операционную, и все успокаивал себя: «Смерть — так смерть… Танюша уже взрослая, самостоятельная, так что…» — будто весь смысл его жизни был только в дочери.
Утро в тот день выдалось мрачное, в тучах, но к обеду пробилось солнце — и Александр Иванович, пригретый, уснул. Ему снился светлый беспечный сон, и, когда медсестра разбудила его, он, увидев рядом с койкой каталку, вздрогнул, хотел замотать головой: нет, не хочу!.. А потом покорно разделся догола, лег, вытянув, по приказу сестры, руки вдоль тела. Сестра молодая, синеглазая, — у нее открытыми оставались только веселые глаза, — то и дело накатывала каталку на себя, на ноги, и, смеясь, говорила ему, как равному собеседнику:
— Пропаду я когда-нибудь тут, под колесами…
А он слушал — и словно не понимал ее: они как будто были в разных мирах…
Танюша пришла к вечеру, красивая, оживленная, быстрая — Александр Иванович ощутил даже внезапную, захлестнувшую его гордость за то, что у него такая дочь.
— Ну как ты тут?.. Поправляешься?.. Набираешься сил?..
Она старалась не смотреть ни на капельницы, ни на трубки, ни на заскорузлые пятна крови на простыне — причесала его, вытерла лицо мокрым полотенцем.
— Ты объяснишь мне, да, что я должна буду делать?
Переставила все на тумбочке, выложила книгу из своей сумки, присела на лавочку, подумала о чем-то, встала, принесла из коридора стул.
— Так будет удобнее, — белозубо улыбнулась ему.
Александр Иванович заметил, что даже бабуля, ночующая у соседней койки, любуется его дочерью; завороженно застыла вдруг с ложкой, полной воды, над раскрытым дедовым ртом, когда Танюша пропорхнула мимо нее.
— Ну прямо как огонечек… — улыбнулась бабуля.
Ему редко доводилось видеть дочь вот так рядом: то поздние совещания, то командировки, а то и просто зверская усталость — хотя он не раз намечал, что надо бы как-то поговорить с Танюшей, пообщаться.
Даже о том, что дочь с первого захода не поступила в институт — не прошла по конкурсу, — он узнал лишь тогда, когда она устроилась разнорабочим на стройке: утром, вдруг поднявшись вместе с ним, наскоро поглотала кофе, сунула в карман штормовки бутерброд, надела резиновые сапоги.
— Ты куда это в такую рань? — на ходу спросил он.
— Как куда? — поводила она плечами. — На участок… трудиться…
Это было ударом для него: и то, что Танюша не смогла поступить, и то, что все это прошло как-то мимо него, и, главное, то, что она, его дочь, стала разнорабочим.
— Как же ты так смогла?! — несдержанно, поглядывая на часы, напустился он на дочь.
— Ну, папка… ну ничего страшного… — поулыбалась она. — А потом, я же не слепая: тебе в эти дни совсем не до меня…
Дело было как раз перед сдачей нефтяникам северных дорог, но он все же в тот день позвонил Андрею, главному инженеру проектного института, — и тот пообещал устроить Танюшу к себе, библиотекарем.
Однако Танюша уперлась, отказалась бросать стройку — и никакими доводами он не смог переубедить ее.
— Ты войди в мое положение, — говорил он, — я отставил все свои дела, звонил, озадачил уже человека…
— Ну, папка… — смеялась Танюша, — ты прямо так излагаешь, будто тебе пришлось горы и долы ради меня преодолеть… В общем, нет, нет и нет…
Она была упрямая — вся в него, как находила Лена. Прошлой осенью из-за ее упрямства чуть не случилась трагедия. Она вернулась вечером домой и принялась заколачивать в своей комнате окна — будто бы отошла рама и сильно дуло. Он в это время смотрел «Международную панораму» — единственную передачу, на которую всегда старался выкроить хоть полчаса, — слышал, как у нее падал молоток, как она спрыгивала на пол, потом колотила снова — и его злило, что Танюша делает это сама, будто нет никакой возможности дождаться конца передачи. А затем до него донесся страшный грохот, вскрик. Она, падая, угодила скулой об угол стола, рассекла ее — едва смогли остановить кровь.
Сейчас, когда Танюша улыбалась, припудренный шрамик на скуле становился заметным — и Александр Иванович всякий раз почти безотчетно нашаривал руку дочери и гладил.
«Бедняжечка ты моя…».
Но Танюша свою руку потихоньку, с едва уловимым усилием, убирала — и он, кажется, понимал дочь: ей явно были неприятны его прикосновения, слабые, как паучьими лапками, холодно-влажные. А та неодолимая — как Танюша ни старалась — брезгливость, с какой она брала баночку, чтобы перелить ее содержимое, то вытирание, украдкой, пальчиков душистым платочком после того, как поправляла его простыню или подушку, вызывало еще большее сострадание к ней.