Спектакль получился дорогостоящий, со сценическими эффектами и огромным количеством зрителей. Без огнестрельного оружия, с одним только самурайским мечом, Мисима и четверо его юных помощников взяли в заложники коменданта одной из столичных военных баз. Потребовали собрать солдат, и писатель, писаный красавец в элегантном мундире и белых перчатках, подбоченясь, призвал воинов идти на штурм парламента. Над базой гудели полицейские вертолеты, за забором метались журналисты. Военные, разумеется, ни на какой штурм не пошли — и слава Богу, потому что тогда Мисима просто не знал бы, как быть дальше.
Вполне удовлетворенный, писатель проклял утративших самурайский дух солдат, удалился во внутреннее помещение и взрезал себе живот. Все было продумано до мелочей — мундир надет на голое тело, в задний проход вставлена ватная пробка, секундант стоял с мечом наготове. Правда, голова с плеч слетела лишь после четвертого удара, но в этом Мисима не виноват. Он сделал все, что мог. И его рука, в отличие от руки бедного секунданта, не дрогнула — разрез на животе получился длинным и глубоким.
С того дня началась большая слава Мисимы. Он стал и, наверное, останется для мира Главным Японским Писателем.
А без харакири что ж — ну, был бы до сих пор жив, ну в семьдесят лет получил бы Нобелевскую премию вместо Кэндзабуро Оэ, ну написал бы не сорок романов, а шестьдесят. Человеческое, слишком человеческое.
Я не знаю другого писателя, за исключением разве что Ницше, который так хорошо — и разумом, и инстинктом — понимал бы суть и смысл искусства. Оно опасно, потому что больше жизни.
При всей своей внушительной мышечной массе Мисима представляется мне существом, состоявшим не из плоти и крови, а из слов, образов, творческого эфира. Во всяком случае, плоть и кровь этого архетипического литератора насквозь пропитались ядом искусства, который, конечно, убивает, но зато обеспечивает нетленность.
«Искусства без шипов не бывает, как не бывает его и без яда. Невозможно вкусить меда искусства, не впитав и его яда».
Послесловие
А когда земное наше тело
Перестанет сковывать движенья,
В раздевалке, у зеркал высоких,
Примет нашу верхнюю одежду
Тихий, молчаливый гардеробщик.
По ячейкам лягут аккуратно
Уши, нос, язык, глаза и кожа,
А душа засмотрится на звезды.
Купола лазоревой ротонды,
Где нас наконец-то встретит Бог.
Когда я писал предисловие, мне казалось, что, завершив работу над этим исследованием, я найду ответ на занимавший меня вопрос. Не универсальный, для всех, — а индивидуальный, для себя. Для этого я прочел сотни биографий с мрачной концовкой, взвесил аргументацию сторонников и противников добровольной смерти (и те, и другие, как мог удостовериться читатель, бывают весьма убедительны), обзавелся целой коллекцией портретов писателей-самоубийц и попутно стяжал у знакомых репутацию некрофила.
Ясного ответа на вопрос, легитимен ли суицид с точки зрения высшего этического судьи, внутреннего закона, я, разумеется, так и не нашел.
Но кое-что все же прояснилось. Этими умозаключениями — собственно, даже не умозаключениями, а довольно смутными, путаными ощущениями — я и хочу закончить свое повествование.
Итог получился невелик, гора родила мышь.
Сначала — несколько высказываний, которые более всего стимулировали авторский мыслительный процесс в ходе работы над книгой:
«Если самоубийство позволено — значит, все позволено. Если не все позволено, значит самоубийство не позволено. Это бросает свет на природу этики, ибо самоубийство — это, так сказать, первородный грех… А может быть, самоубийство само по себе не хорошее и не плохое?» (Из записей Людвига Витгенштейна).
«Самоубийство есть самый великий грех человеческий…, но судья тут — един лишь Господь, ибо Ему лишь известно все, всякий предел и всякая мера» (Ф.М. Достоевский устами Макара Долгорукого).
И, наконец, лучший совет всем живущим:
«Жизнь — это мудрая капитуляция перед тем, что выше человеческого разумения» (Йост Меерло).
Общий вывод у меня получился такой: к самоубийству нет и не может быть единого отношения. Иногда оно — малодушие, истерия, осквернение великих таинств жизни и смерти. Иногда — единственный достойный выход. Подсказки нет и не может быть. Есть только примеры, только прецеденты, только мера мужества и терпения, отпускаемых каждому из нас сугубо индивидуально.
И еще есть притчи, метафоры, которые тоже позволяют что-то нащупать, угадать, уловить: о человеке — стороже своей души, Божьего имущества; о произвольно задутой или мирно догоревшей свече; об абсурдно мужественном Сизифе, который должен катить в гору свой камень; о слишком логичном инженере.
Напоследок могу предложить читателю две собственные метафоры, несколько противоречащие одна другой, — о пожарной лестнице и переэкзаменовке. Первая дает самоубийству индульгенцию, вторая нет. Решайте сами, какая вам больше по душе.
Если верить в существование Высшего Разума, то самоубийство — один из драгоценных даров Божьих. Это гарант свободы, возможность выбора, предоставленная нам милосердным Господом. Не хочешь жить — не живи, никто тебя насильно не заставит. И ведь как просто это стало именно теперь, на исходе второго христианского тысячелетия, когда в силу объективных и очевидных причин суицид повсеместно превратился в распространенное явление! Боишься боли? Можно без боли. Хочешь быстро — проглоти или вколи себе лошадиную дозу снотворного и транквилизаторов. Хочешь медленно и постепенно — для того есть наркотики. Сам не заметишь, как переместишься сначала в мир галлюцинаций, а затем и вовсе в мир иной. Возможность выбора между бытием и небытием утешает, дает возможность жить без мучительного страха. Уж последний-то, аварийный выход всегда имеется. Только прибегать к нему без нужды, судя по всему, не стоит. Если за окном есть пожарная лестница, это еще не значит, что по ней следует выбираться из квартиры на улицу. С аварийным выходом, натурально, живется спокойней, но выходить надо не через окно, корячась, пыхтя и пачкаясь в штукатурке, а цивилизованно, по-людски.Иначе — штраф. А если человек полез через окно, потому что в доме был пожар и оставаться не имелось никакой возможности, кто ж его осудит? Главный Милиционер (если Он есть) потом разберется, правильно ты поступил или совершил акт злостного хулиганства. Об этом, собственно, и цитата из Достоевского.
Теперь про экзамен — суждение уже совсем личное и отчасти даже фантастическое.
Как большинство людей моего поколения и воспитания, я не религиозен, но и не атеист — допускаю все возможные версии и гипотезы, завидую верованиям других людей и жалею, что не могу к ним присоединиться. Мысль о возможности самостоятельного, по собственным правилам, ухода из жизни мне, как и многим, придает экзистенциальной храбрости и согревает душу. Какая чудесная штука эвтаназия, думаю я. Если б еще избавиться от не объяснимого никакой логикой чувства вины… Тогда можно было бы жить, совсем ничего не боясь, как эпикурейцы. Коли все сложилось не так — всегда можно поставить точку. Без боли, без унижения и даже красиво.
Откуда же берется досадное ощущение внутреннего запрета? Закон не закон, но ведь на самом деле всегда чувствуешь, что правильно, а что неправильно, что делать можно, а чего ни в коем случае нельзя. Это не от христианского воспитания, которого не было.
Когда же я стал копаться в себе, постаравшись забыть обо всех прочитанных книгах, чтобы не путать привнесенное со своим собственным, верной нотой зазвучало примерно такое ощущение — отнюдь, впрочем, не оригинальное: жизнь — это какой-то многоступенчатый экзамен, который нужно сдать. Зачем? Не знаю.