уходом все это как бы разом отсекалось от меня. Но, как
потом оказалось, существеннее было другое.
С Казакевичем мы просто обменялись теми
адресами, по которым, как предполагалось, в любом
случае можно будет друг друга разыскать после войны.
Это была хотя и трогательная, но явная условность. Мы
оба отлично понимали всю призрачность подобных
надежд. В то время понятие "после войны" казалось
совершенной фантастикой. И все же сам ритуал обмена
адресами хоть как-то, и притом без сантиментов, выражал
взаимную привязанность. Он заменял собой высокие
слова. Но Данин поступил иначе.
— Я хочу оставить тебе на память эту вещицу,—
сказал он и, сняв с руки, протянул мне хотя и старинный, но прекрасный армейский компас.
И мы расстались. Надолго. До демобилизации в
1946 году.
Обе наши писательские роты после этих отозваний
в значительной степени изменили свое лицо. Однако тот
дух благородства и дружелюбия, который с легкой руки
наших "стариков" утвердился в обеих ротах с самого
начала, успел, оказывается, приобрести характер стойкой
традиции. Ее действие ощущалось и потом, даже когда
часть оставшихся писателей распределили по другим
подразделениям.
Марк Тригер, по образованию врач, был назначен
на какую-то командную должность в санчасть. Будучи
драматургом, он постарался собрать там вокруг себя
людей, так или иначе причастных к театру. Под его
началом вскоре оказались драматурги Жаткин и
Базилевский, критик Роскин. Туда же определили и
Волосова. Помню, Волосов, как бывалый солдат-
фронтовик, даже там раньше всех каким-то образом
ухитрился обзавестись длинной шинелью и каской.
При новом распределении людей мою судьбу, сколь
это ни покажется смешным, решило наличие у меня
компаса. Когда-то, учась в техникуме, я изучал геодезию и
теперь однажды показал товарищам по отделению, как
ориентироваться на местности и ходить по азимуту.
Только что назначенный командир роты ПВО,
случившийся тут же, после этого эпизода затребовал меня
с моим компасом к себе. Заодно в формируемую роту
ПВО откомандировали и моих приятелей Павла
Фурманского и Шалву Сослани.
О Шалве тут необходимо сказать хотя бы
несколько слов. Он тоже был фигурой необычайно
колоритной. Грузинский крестьянин по происхождению, с
четырнадцати лет батрак, он впоследствии становится
актером-студийцем, а затем переезжает в Москву,
поступает на литфак и начинает писать русскую прозу.
Когда в самом начале тридцатых годов в "Красной нови"
появилась его повесть "Конь и Кэте-вана", издававшаяся
затем неоднократно (последнее издание относится к 1984
году), о Шалве Сослани говорили, что он с маху въехал в
литературу на своем романтическом коне.
И впрямь на его появление на литературном
небосклоне восторженно откликнулись писатели самых
разных направлений. "Шалико! Мне чертовски
понравилась твоя работа! О таком стиле, поистине
живописном и романтическом — умном — ироническом
стиле можно сказать, что ему... будет дана широкая
дорога... Не прими это за дифирамб, но — не могу
молчать!" Это из письма Фадеева Шалве. Правда, они
были близкими друзьями. Но вот отзыв человека, не
знавшего Сослани вовсе: "Помню, когда лет 35 назад
прочел в первый раз еще гимназистом "Пана" Гамсуна, веяло на меня такой же свежестью... И не сердитесь за это
сравнение с Гамсуном; оно в устах старого писателя
молодому — большой комплимент. Вот уж кому хочется
сказать: "Пишите, пишите",— так это Вам". Это из
письма Андрея Белого Шалве Сослани.
Но тогда всего этого я не знал. То есть "Коня и
Кэтевану", конечно, читал, еще лет десять назад читал, но
как-то не принимал это в расчет. Дружбы в ополчении
складывались менее всего на основе наших литературных
репутаций. Я до сих пор мысленно горжусь тем, что,
когда нам было предложено при рытье противотанковых
рвов разбиться на пары, Шалва выбрал меня в напарники.
Шалва с его могучими крестьянскими руками, с детства
привыкший иметь дело с неподатливой грузинской землей
(в отличие от большинства из нас, горожан), на
строительстве оборонительных рубежей выполнял свой
урок играючи. В тех условиях такого рода способности
были куда актуальнее романтического стиля.
Как-то невзначай сблизился я и с Василием
Бобрышевым, стараниями которого в значительной мере
делался горьковский журнал "Наши достижения".
Однажды, когда немцы выбросили неподалеку от нашего
расположения воздушный десант, мне довелось провести
с ним в дозоре ночь. Мы укрылись в стоге сена и,
вглядываясь до боли в глазах в отведенный нам сектор
наблюдения, шепотом беседовали обо всем на свете. Вся
обстановка и то обстоятельство, что мы вынуждены были
разговаривать шепотом, придали нашей беседе особую
сердечность. Бобрышев был, как теперь принято
говорить, человеком трудной судьбы. Но для меня он
остался в памяти, прежде всего, человеком хорошей
души. Помню, что утром я вылез из стога с чувством
искреннего расположения к нему. Смею думать, что это
чувство было взаимным.
Наша рота ПВО, точнее, именно наш взвод — и мы
этим очень гордились — первым из всей дивизии открыл
боевые действия против фашистов. За околицей большого
селения (названия я, к сожалению, не помню), где
расположился в сентябре 22-й полк, ставший к тому
времени по общевойсковой нумерации 1299-м, мы
построили себе на высотке с широким обзором блиндаж,
а возле него оборудовали гнездо для крупнокалиберного
пулемета ДШК. Он был укреплен в центре на треноге, а
над ним мы натянули маскировочную сетку. Когда над
нами появлялся разведывательный "фоке-вульф", а это
случалось часто, так как мы располагались неподалеку от
железнодорожного моста через Днепр и мост этот очень
привлекал гитлеровцев, мы определяли по моему компасу
курс вражеского самолета, открывали по нему огонь и
оповещали по полевому телефону другие посты
воздушного наблюдения. И хотя ни одного самолета сбить
нам так и не удалось, но мы все-таки заставили врага
облетать нашу высотку стороной.
От нас эти действия требовали мгновенной
реакции и были связаны с риском не только угодить под
ответный огонь с воздуха, что бывало, но главное —
сбить не вражеский, а свой самолет. Ибо для
распознавания у нас был лишь один плохонький бинокль.
Правда, наших самолетов в небе тогда почти не было.
Во взводе преобладали молодые и очень славные
ребята с Коломенского завода. Все они действовали очень
спокойно и слаженно, особенно Воронцов и Набатчиков.
В качестве "научной силы" к нам перевели из второй роты
аспиранта-физика Джавада Сафразбекяна. И в самый
последний день — из той же роты — писателя
Константина Кунина.
О Косте Кунине я должен рассказать особо: этот
человек очень дорог моему сердцу и его образ
сопутствует мне в мыслях вот уже сорок с лишним лет.
Говорю об этом без всяких преувеличений, хотя
знакомство наше оказалось необычайно скоротечным.
Впрочем, степень дружбы на фронте определялась — и я
в этом потом не раз убеждался — не столько стажем,
сколько неуловимой нравственной ситуацией:
синхронным напряжением душевных сил, совместно