Все это было как во сне.
Мы получили две смежные комнатки — девять и семь квадратных метров. Мокла стена — а нам казалось все это прекрасным. Впрочем, прекрасным это и было.
Мы сделали ремонт, купили мебель. Почти всю вторую комнатенку занял наш Первый Письменный Стол. Мы жаждали работать! От Никитских, где был тогда мебельный магазин, я нес на плечах полдюжины венских стульев, обвешанный ими, как еж. Конечно, я шел не Арбатом, а переулочками.
Дело в том, что по другую сторону нашего двора простирался удивительный, неповторимый мир — хитросплетение улочек и переулочков, тупичков, площадок и двориков.
Здесь были и ничтожные развалюхи, и замечательные, хотя и потерявшие былую стать дома, и еще державшиеся молодцами. Искорежив могучим стволом железную ограду, росла старинная береза. В соседнем сарае — в центре Москвы! — держали корову. Тут были и асфальт, и булыжник, и голая земля, и ампир, и барокко. Здесь не было только стандарта, серийности.
Теперь ничего этого нет. Мне, грешным делом, показалось сперва, что своротили и домик, где жил, учась в Университете, Лермонтов, но потом я обнаружил его за «Домом книги». А остального, увы, нет. Да, увы! — потому что такого больше уже не будет. Ничуть я не противник реконструкций и новых веяний в градостроительстве, но полагаю, что умело — нужно уметь! — оставленные заповедники, заказники внутри города, только бы украшали его, сохраняя его своеобразие.
Отопление у нас было печное. Тут же поблизости помещался дровяной склад, в домоуправлении выдавались талоны на дрова, правда, в недостаточном количестве, приходилось прикупать. Я отправлялся на склад, обещал «не обидеть» всегда полупьяных рабочих, и они мигом отбирали только сухую березу. Они же потом ее быстро распиливали у нас во дворе, у сарая, а колол я сам, наслаждаясь своим здоровьем, морозным воздухом, блеском топора, треском разваливающихся белых кругляков.
И топить входило в мои обязанности. Иногда бывало некогда, неудобно, не с руки, но дело есть дело. И, растопив печь, слушая ее великолепное гуденье и глядя, «щекой склонившись на ладонь, задумчивым, отсутствующим взглядом, каким обычно смотрят на огонь», я был рад своему занятию и невольно вспоминал и о детстве, и об армии, и о войне, и написал тогда и после несколько стихотворений, связанных с дровами, печью, огнем…
Однажды у меня ночевал Виктор Некрасов. Мои жена и дочь были за городом, и я не протопил с вечера, — да и пришли мы с ним очень поздно. Он проснулся утром, дрожа от холода, и стал меня уговаривать, чтобы я вмуровал в печь котел, подвел газ и устроил свое, камерное водяное отопление. Он дал мне телефон своего друга, у которого недавно была проведена подобная операция. Друга звали Свет, — Вика впоследствии написал о нем очень трогательные воспоминания. Я телефон взял, но не позвонил.
Вот такой у нас был дом и его окружение. Бывало, вход и неровные, желтого камня ступени наглухо забивало снегом. Я написал когда-то:
Кто только не бывал у нас: и Твардовский с Фатьяновым, и Трифонов, и Рыленков, и Бондарев, и Турков, и Тендряков… Телефона не было, многие заходили запросто, благо по пути, на главной дороге. Некоторые поднимались на цыпочки и стучали в стекло. Особняк был, разумеется, одноэтажный, но в голову не приходило забирать окна решетками.
Эти строки написаны до его столь же искусственного оживления.
Как-то в ту пору я свернул с тихого, пересекаемого где попало пешеходами захолустного Арбата под нашу арку. Ни дома, ни двора не было. Я увидел огромную стеклянную коробку одного из новоарбатских небоскребов. На самом верхнем балконе сушилось белье.
Но ведь дома, в которых мы живем, неминуемо остаются в нас. Остался и наш особняк на Арбате и вместе с ним — время радости, раскрепощенности, предвкушения и начала настоящей, серьезной работы.
Алеша Фатьянов
Он относится к числу немногих, чей уход ощутим и чисто житейски, кого хочется встречать в Доме литераторов, на московской улице, и порой кажется, что действительно вот-вот увидишь за снегопадом его огромную фигуру, ощутишь его неподдельное дружелюбие.
Несколько лет назад я написал:
Алексей Фатьянов обладал душой широкой и нежной. Он был по-настоящему красив. Фотографии почти не передают этого: он как-то наивно застывал, каменел перед аппаратом.
Это была удивительно колоритная фигура — зимой, в шубе с бобровым воротником, он напоминал кустодиевского Шаляпина. В нем вообще было много артистизма и просто актерского. Он был добр, вздорен, сентиментален.
А чего стоили его рассказы! Должен заметить, что раньше (я еще застал это время) среди писателей были мастера рассказывать всякие небылицы. Делалось это обычно виртуозно и, главное, с полной верой автора в действительность происходящего. Твардовский говорит в «Теркине»,
Здесь даже другое — вранье скорее детское, столь необходимое ребенку и, разумеется, совершенно бескорыстное.
Так, один ныне здравствующий известный поэт утверждал, что он был чемпионом Европы по боксу.
Покойный Павел Шубин говорил, что находился в рабстве на островах Фиджи, где содержался закованным в кандалы в глубокой яме. Рассказывая это, он плакал.
Еще я слышал его историю о том, как, будучи в Индии, он познакомился с великим Ганди.
Ганди протянул руку и представился:
— Ганди.
— Шубин, — отрекомендовался наш поэт.
— Павел? — поинтересовался Ганди.
И так далее. За границей, однако, Шубин не бывал — в командировки его не посылали, а туристских поездок тогда не было.
Алеша Фатьянов, между прочим, небрежно сообщал, что в войну был генералом.
— Два генерала было среди писателей: Вершигора и я.
Однажды поздним вечером я сидел у него дома, и он, тоже с небрежностью, внезапно сказал, что «Сашка Твардовский» взял у него в «Новый мир» тридцать пять стихотворений. В первый номер (был уже декабрь!). Леша еще уточнил почему-то: «О Сибири».
Я, вероятно, тогда еще недостаточно его знал и выразил недоверие. Фатьянов бросился к телефону:
— Сейчас он тебе сам скажет! — набрал какой-то номер и крикнул: — Мария Ларионовна! Это Фатьянов. Саша дома? Нет? — и, страшно бледный, бросил трубку.