Выбрать главу

Антокольский рассказывал, — и мне запомнилось, — как он, выйдя с поэтического вечера, пошел один и вдруг увидел, что впереди него идет только что выступавший Александр Блок, тоже в одиночестве. На нем было пальто с поднятым воротником, в руке горящая папироса. И тут он бросил эту папиросу, и она, светясь, пролетела по дуге и упала в черную петроградскую воду. И все! Но Антокольскому (и мне тоже!) это врезалось в сознание.

Бесчисленно общался я с ним — на Бюро секции поэзии, на заседаниях редколлегий «Дня поэзии», просто в жизни.

Он много переводил — лучших поэтов Грузии, Азербайджана, Франции. Или вот держу в руках когда-то подаренную мне прозаическую — со стихотворными вкраплениями — книжку «Сила Вьетнама». Путевой журнал. И сейчас, через много лет после выхода, это увлекательное чтение. Может быть, в большей степени, чем прежде.

Мы привыкли, что есть Антокольский — с его прихрамывающей походкой, с его палкой, с его голой головой и хриплым голосом. С его добротой и неостывающей заинтересованностью поэзией, театром, всеми, с кем он общался, всем, что он читал.

Еще при его жизни я начал стихи — не то чтобы о нем, но как бы с него. Но не успел тогда закончить.

Не горец, не из сакли, Где облако в дверях. Но годы не иссякли И кое — чем дарят.
То годы так гудели, Что звон в крови возник. И как он, в самом деле, Протиснулся сквозь них?
Сквозь горе и отраду. Да так вот — не робей! Он скачет по Арбату, Московский воробей.
Московский долгожитель — Сквозь дождь и снежный дым. А вы им дорожите ль? Так дорожите им.

Он был Антокольским до конца — живым, добрым, энергично общительным.

Вдруг он слег и стал угасать. И здесь он тоже был стремителен. Он позвонил одному другу и сказал:

— Если хочешь попрощаться, приезжай немедленно, а то опоздаешь. Я ухожу…

Тот еле успел.

Его хоронили в хмурый октябрьский день. Сеялся дождик. Я был нездоров, но, разумеется, поехал. Приехал в ЦДЛ заранее. Гроб только что выставили в Малом зале. Народ почти еще не собрался. Я подошел, постоял и, поднявшись наверх, в комнату объединения поэтов, стал смотреть в окно на мокрые крыши.

Вошел Симонов, поздоровался и сказал, что гражданскую панихиду здесь будет вести он, а меня просит провести траурный митинг на кладбище. Я объяснил, что нездоров и на кладбище, наверное, не поеду. И как бы в подтверждение своих слов невольно вынул из кармана начатую упаковку этазола. Симонов усмехнулся, кивнул и сказал грустно, что он понимает, потому что сам болен, и попросил меня выступить в таком случае здесь, от Московской писательской организации.

Ни я, ни, вероятно, он не знали, что ему остается жить менее года.

Мы спустились вниз. Зал уже был полон, люди теснились в дверях. Люди, пришедшие проститься с удивительным человеком, поэтом, художником, учителем — Павлом Григорьевичем Антокольским.

Это было очень трогательное, искреннее прощание. Чем больше проходит времени, тем более нежно, благодарно и восхищенно я к нему отношусь. Такая личность даже в нашей щедрой литературе — большая редкость

ALMA MATER

Два Ивана

Они не были похожи друг на друга, но у них было много общего. Они были тезками, они были одногодками. Всю войну и еще совсем недавно, перед институтом, они оба были балтийскими моряками.

Теперь их нет. Они ушли давно, огорчительно рано, нелепо, почти ничего не успев. Чем дальше, тем внимательнее и чаще я думаю о них.

Иван Завалий. Мы познакомились в день, когда стало известно, что мы приняты. Он сидел в конце узкого коридора, на подоконнике. До этого я видел его мельком раза два. Одет он был по — флотски: клеша, форменка с треугольничком тельняшки на груди, бушлат, ремень с бляхой. Только держал он в руках не бескозырку с лентами, а цивильную, хотя и черную, кепочку. Он поинтересовался: кто я и откуда — и был заметно разочарован, что я не прозаик.

Мы вышли вместе и бесцельно пошли по Тверскому вниз, к Никитским. Сеялся чуть различимый дождик, — мой новый знакомый поднял воротник бушлата. Я обратил внимание, что у него очень широкий шаг.

Обгоняя нас, звенели по Бульварному кольцу трамваи — к уютной Арбатской площади или направо, по улице Герцена, к Пресне. Ни у него, ни у меня не было денег, чтобы отметить наш триумф (сквозь конкурс мы продрались нешуточный: более тридцати претендентов на место).

В кинотеатре «Повторного фильма» показывали «Мы из Кронштадта», и Иван пригласил меня с таким видом, будто приглашал к себе домой. Это было то немногое в Москве, что он знал досконально. Он смотрел эту картину двадцать два раза, я всего тринадцать. В фойе, кивая на пол, он сказал пренебрежительно:

— Палуба грязная!..

Итак, мы поступили. В синем студенческом билете стоял гриф: «Литературный институт имени Горького при Союзе писателей СССР». Это обстоятельство наполняло нас гордостью: «писателей»! Я нарочито небрежно показал новый билет своим бывшим однокурсникам по геологоразведочному.

Литературный институт, как и сейчас, помещался на Тверском бульваре, в знаменитом Доме Герцена. В двадцатые годы здесь был писательский клуб с рестораном, столь блистательно описанным Михаилом Булгаковым в «Мастере и Маргарите». Памятника в садике при нас еще не было, и за многослойным новейшим шумом многие почти забыли, что сто тридцать шесть лет назад (считая от нашего поступления) в грозный для России год здесь родился Александр Иванович Герцен.

В небольшом относительно доме ухитрялись уживаться вместе с институтом и другие организации — тоже большей частью литературные. А общежитие первого курса располагалось в полукруглом крыле этой городской усадьбы, где прежде находились, вероятно, какие-либо службы или жила яковлевская дворня.

Наши койки стояли рядом. Иван спал в совершенно поразительных позах, нереально, как на шарнирах, заламывая руки и ноги, — выросший гуттаперчевый мальчик. Может быть, он приноровился так спать в подвесной матросской койке, в крохотном кубрике катера, на котором служил. Но, скорее всего, это было природное. Другой наш балтийский морячок, другой Иван — Ганабин, о котором речь впереди, иногда не выдерживал, зазывал ребят из соседних комнат и с комической важностью демонстрировал им уникальные качества спящего товарища. По утрам Завалий так заправлял койку, что приходили посмотреть из женского общежития.

Иван Завалий был веселый, немного безалаберный, компанейский парень. Думаю, что мы стали друзьями и завели общий котел не только потому, что и в комнате были соседями. Это, разумеется, осталось от службы — потребность иметь напарника, вести «хозяйство» не в одиночку, — ведь время было еще трудное, особенно для нас, с нашими стипендиями. Тем не менее объединились в комнате только мы. В общежитии была кухня, и, когда случались деньги, мы покупали на соседнем Палашевском рынке полмешка картошки, варили помаленьку, а к ней уж что Бог пошлет — то Ивану посылочка из дому, то мне мелкий гонораришко.

Иногда мы обедали в служебной столовой Камерного театра. То есть не то чтобы обедали, а брали какую-нибудь кашу, винегрет. Мы входили с Бронной, а из глубин театра появлялись, если давали дневной спектакль, мушкетеры, бродяги, сказочные персонажи. Они, не обращая на нас внимания, буднично пили чай в антрактах, болтали о футболе.

Мы были соседи, нас пускали не только в столовую, но и в самый театр. Камерный медленно угасал, публика почти не ходила. Помню случаи, когда прибегал администратор, звал заполнить первые ряды партера. Мы бесплатно просмотрели весь репертуар. Там я видел позднюю Алису Коонен в «Мадам Бовари».