Выбрать главу

Петерсон вынимает из кармана клетчатой рубашки очки для чтения и склоняется над лежащими на столе бумагами.

— Да, вижу, у тебя колоссальный прогресс…

Он снова снимает очки и смотрит на меня отсутствующим взглядом:

— Сколько тебе лет, я забыл?

— Двадцать четыре. Мне двадцать четыре года.

— И ты хочешь, чтобы я тебя выписал…

Киваю и выравниваю голову. Он смотрит на меня испытующе:

— Как думаешь, справишься?

— Да.

— И мне никак не уговорить тебя переехать в пансионат?

— Нет.

— Для тебя это самый простой выход.

— С таким же успехом я могу остаться здесь.

— Если ты так на это смотришь… — Он поскреб щетину. — Если ты будешь принимать лекарства. И посещать врача…

Он устало машет рукой, словно не желая заканчивать фразу, но я знаю, что он хочет сказать. Он снова смотрит в бумаги.

Наступает критический момент. Время замерло. Вот сейчас ему может прийти в голову какая-нибудь мысль, которая заставит его передумать. Сейчас. Я увижу, как он возьмет ручку, проведет рукой по не очень чистым волосам, подумает о весенней Упсале и поставит свою подпись. Хлопок по плечу, собранный чемодан, и вот я на свободе. Рука движется, и в какой-то момент все выглядит так, будто он хочет взять ручку, но тут он снова поднимает голову:

— Я все думаю о той истории с Эриком. Всего несколько месяцев прошло…

С тем же успехом мог дать мне под дых, но для этого он, конечно, слишком мягок. Я пытаюсь дышать носом.

— Я не нарочно…

— Я видел его после того, что случилось… Был удивлен, когда услышал, что это сделал ты.

— Я не…

— Он и сам сказал, что понимает тебя.

— Мне жаль, что все так получилось с Эриком, правда жаль, я ничего против него не имею.

— Но он взял твои письма?

— Да.

— И поэтому тебе пришлось так с ним поступить? Ты не мог просто сказать об этом санитару?

— Он хотел их поджечь, сказал, если я подойду ближе, он их подожжет, у него была зажигалка.

— Я знаю, как все было…

Я глубоко вдыхаю. Нельзя кричать. Вытираю ладони о штанины.

Петерсон улыбается мне, будто показывая, что все в порядке.

— До этого случая за тобой не наблюдалось склонности к насилию. Я знаю, ты никогда не был буйным пациентом… А сейчас я тебя выпишу. А затем направлю к врачу, у которого ты будешь наблюдаться. Больше я не буду тебя задерживать, Микаель придет за тобой, когда я оформлю бумаги.

Вот оно как просто, оказывается. Он провожает меня до двери, дружелюбно и немного неловко сжимает мне плечо.

Я возвращаюсь в комнату отдыха, снова сажусь на стул у стены и скручиваю сигарету. Какая вкусная! Не поверю, пока не окажусь за стенами больницы, и все же не могу сдержать улыбки.

Петерсон и Микаель приходят, чтобы проводить меня. Петерсон дает мне папку с документами и пакет с таблетками.

— Я кое-что для тебя записал. Здесь фамилия твоего психиатра и бумаги для центра соцобеспечения.

Они отводят меня в комнату, я достаю из-под кровати чемодан. На дне лежат письма. Я оглядываюсь на место, где провел последние четыре года, и выхожу с чемоданом в руке. Мы идем к выходу, еще один длинный салатовый коридор. Пара знакомых лиц выглядывает из дверей, я прощаюсь на ходу. Одному отдаю банку с остатками табака, другому — почти полный пакет леденцов. Ляйфу достаются три мои последние одноразовые зажигалки, все равно он их вечно таскает.

Микаель вынимает ключи и отпирает входную дверь. Петерсон откашливается, подает мне руку:

— Ты знаешь, здесь тебе всегда рады…

Микаель обнимает меня:

— Не забывай нас, ладно?

И я ухожу. Качу за собой чемодан. Колесики крутятся из последних сил. От больницы до автобусной остановки недалеко. Шел дождь, плитки тротуара мокрые. Вскоре подходит автобус.

2

Немногим более четырех лет назад я ехал в таком же автобусе, но в противоположном направлении. Другие пассажиры разглядывали меня, все понимали, что я еду в больницу. Я сидел, уставившись в спинку сиденья перед собой, поглощенный какой-то царапиной на обивке, и спиной чувствовал их взгляды. Даже дети меня вычислили. И, отсчитывая деньги на билет, стоя со своими копейками и потея, я видел, что шофер знает, куда я еду. «Еще один псих, — думал он, — надеюсь, он ничего не натворит в моем автобусе». В больнице этот автобус называют говновозкой. Не слишком-то красиво. Но это единственный автобус, идущий из города в больницу, и почти все в больнице когда-то в нем сидели и были на тот момент, что называется, в говне.

От Копенгагена до больницы недалеко, сорок пять минут, меньше часа. Но это самое долгое путешествие в жизни, которое только можно себе представить.

Я заболел в автобусе.

Тогда я еще не знал, что болен, думал, просто заскучал. Мне было восемнадцать, я ходил в гимназию в Гладсаксе, за городом. Было утро, я ехал на занятия. Сидел в хвосте автобуса, шел дождь, я смотрел сквозь запотевшие стекла; смотрел, удастся ли шоферу, проезжая по лужам, обрызгать пешеходов. Думал об уроках, которые не сделал. Тут мы доехали до остановки, где была гимназия, и народ вышел. Мне не хотелось вставать, тело еще не проснулось. Я слишком долго колебался, двери закрылись, и автобус поехал дальше. «Просто идиотизм какой-то, — подумал я. — Надо проснуться. Если выйти на следующей остановке и вернуться, я успеваю». Но я не вышел, толком не знаю почему. Может, просто не хотел, да, наверное, это и не важно. Тогда я решил сойти на следующей остановке, покурить и сказать, что был у стоматолога. Однако в этот день я так и не попал в школу. Я смотрел, как остановки проплывают мимо, и все больше впадал в безразличие. Мы доехали до конечной, я остался в автобусе один. Шофер спросил, не выхожу ли я. Я сказал «нет» и поехал в город.

Я гулял, ходил по магазинам, поел в «Макдональдсе», посидел на лавочке, поглядел на проходящих мимо людей. Купил в булочной пару булок с изюмом, пошел к Озерам и там смотрел на уток, дерущихся из-за хлебных крошек, которые я им кидал. Сейчас я не понимаю, почему купил не простые булочки, а с изюмом. Насколько мне известно, утки не едят изюм. Но те булочки были с изюмом, точно.

На следующее утро я снова сидел в автобусе. Вчера был отличный день. Скажу учителям, что был болен, а ребятам расскажу о пьянке, закончившейся в четыре утра в «Луизе», в компании с пьяной гренландкой, готовой выпрыгнуть из трусов. Но когда я снова очутился на остановке перед школой, со мной что-то произошло. Я ухватился за поручень, чтобы встать, но тело было таким тяжелым, я не смог подняться. Это показалось мне довольно забавным. Я увидел, как закрылись двери, и автобус поехал дальше. Чертовщина какая-то. Я встал и, переминаясь с ноги на ногу, стал ждать следующей остановки. И тут до меня дошло, что мне не нужно. Не нужно тащиться туда и делать вид, что слежу за уроками, убивать время, рисуя всякую лабуду типа рыб в галстуках, не нужно курить на переменах и думать, что бы такого умного сказать. Никто не умрет, если я этого делать не буду.

Я снова не пошел в гимназию. Я проводил дни в городе, ходил в кино, наблюдал за прохожими, ел гамбургеры. Вначале я всегда по утрам брал с собой рюкзак с учебниками, чтобы мать ничего не заподозрила, и оставлял его в живой изгороди нашего сада. Я был доволен жизнью. Мне было хорошо в обществе себя любимого, я испытывал большое облегчение. Никогда я не чувствовал себя таким свободным. Я начал разговаривать сам с собой, не так громко, чтобы люди на улице оборачивались, а про себя, иногда я замечал, что шевелю губами. Я обсуждал сам с собой одежду на девушках, и где делают лучшую шаверму, и куда едут машины. Я прожил так пару месяцев, может, четыре, мне больше не нужно было следить за ходом времени.

Однажды я пришел домой: портфель стоял на столе, мать нашла его в изгороди и желала выслушать мои объяснения. Мы поругались. Она ничего от меня не добилась. После этого я приходил домой только в случае острой необходимости. Приходил по ночам, спал пару часов, съедал что-нибудь из холодильника и уходил до того, как вставала мать. Если я оставлял одежду, то в другой раз находил ее выстиранной и аккуратно сложенной. Стояло лето, я спал в парках; было тепло, я наслаждался ночлегом с видом на звезды. Я все реже приходил домой. Если хотел есть, а денег не было, брал что-нибудь с полки в супермаркете. В то лето я съел много малиновых рулетов.