Прощайте, друг любезный.
Париж, 6 сентября 1867.
Любезный друг мой, я получил Ваше письмо, доставившее мне большую радость; сдается, что влажный климат, в котором Вы живете, намного улучшила нынешняя жара. Что до меня, я чувствую себя неплохо и дышу, если и не полной грудью, то во всяком случае лучше, чем все последнее время. Однако ж я сумел мужественно отклонить любезнейшее приглашение императрицы, которое она еще раз повторила перед отъездом. Я недостаточно уверен в себе и боюсь, как бы не расхвораться, а потому,— хоть меня и заверили в самом внимательном уходе,— думаю, предусмотрительнее и благоразумнее будет не рисковать \ Быть может, если устоится хорошая погода, я соберусь с силами и поеду на несколько дней в деревню к кузену. Перемена воздуха, возможно, пойдет мне на пользу,, ибо очень похоже, что толпы иностранцев, наводняющие Париж, сильно портят нам атмосферу. На днях я был па Выставке и видел японок, которые мне очень понравились. Кожа у них цвета кофе с молоком, весьма приятного оттенка. Но ноги, сколько я мог разглядеть между складками платья, не толще ножек стула, что, разумеется, досадно. Глядя на них сквозь толпу зевак, я думал, что европейцы среди японской публики чувствовали бы себя куда менее уверенно. Вот представьте себе, Вы появляетесь в Йеддо2, а поставщик принца Сатсума3 и говорит: «Хотел бы я знать, уж не горб ли вздымается у этой дамы сзади под платьем». Кстати говоря, горбы совсем теперь не носят, и это доказывает, что ни у кого их и не было,— просто все дамы одновременно оказались послушными моде.
Я нынче читаю препротивную книгу госпожи <Раттацци>, бичующую г. НКнайдера) 4, которого она называет г. Т<айером>,— это самое непристойное из всего, что когда-либо печаталось. И с этой точки зрения она не лишена определенного таланта............. .с . .
Я написал для «Мойитора» статью, которая вышла на редкость изящной по стилю; речь в ней идет об одной презабавной испанской хронике 5,— как-нибудь на днях я дам ее Вам, при условии, что Вы мне ее вернете. Вы увидите, как жили в Испании и во Франции в XV веке. Прощайте; желаю Вам здоровья. Не подхватите насморка и пишите.
Париж, 27 сентября 1867.
Любезный друг мой, что с Вами? Давно уже нет от Вас никаких известий. А я только что совершил дерзкий поступок — поехал на три дня в деревню к моему кузену, который живет неподалеку от Арпажона; много хуже мне от этого не стало, хотя тамошний климат показался холодным и сырым; правда, теперь я не верю, что где-то бывает тепло. Ведь и у Вас в <Ыевере>, надо полагать, туманы висят постоянно.
Время я провожу, как могу, в полнейшем одиночестве, испытывая кое-когда желание поработать, но не столь настойчивое, чтобы воплотить его в жизнь. Кроме того, я не могу отделаться от глубочайшей меланхолии. К тому же у меня, по-моему, что-то серьезное с глазами. И хочу, и боюсь показаться Либрейху *, но если я потеряю зрение, что со мною станет?
В свете появился некий князь Огюстен Голицын2, принявший католичество и не слишком сведущий в русском языке. Он перевел роман Тургенева «Дым» и напечатал его в клерикальном журнале «Корреспон-дан», который сам же негласно финансирует. Тургенев попросил меня посмотреть корректуру. В романе встречаются положения довольно пикантные, приводящие князя Голицына в отчаяние3,— скажем, такая беспримерная вещь, как описание любовной, да к тому же адюльтерной, связи русской княгини. Вот Голицын и пропускает куски, которые слишком его коробят, а я их восстанавливаю. Трудность та, что в тексте и в самом деле попадаются весьма щекотливые вещи, как, впрочем, Вы увидите сами. Дама из высшего света позволяет себе прийти на свидание к своему любовнику в одну из гостиниц Баден-Бадена. Одна из глав кончается на том, как она входит к нему в комнату. Далее в русском оригинале следует: «Два часа спустя Литвинов сидел у себя на диване». Неокатолик наш перевел это так: «Час спустя Литвинов сидел у себя в комнате». Вы сами видите, что этак выходит гораздо нравственнее; к тому