— Говорят, вы сами первые вошли в колхоз?
— Говорят, в Москве кур доят. Да ты не сердись. Зачем о себе-то я буду хвастать? — отвечает мне Татьяна Самойловна — самая старшая из Брылевых.
— Вы и в молодости здесь жили?
— А где же еще? Тут и жили. — Она отвечает не спеша, подолгу подбирая слова, как это умеют только деревенские люди. — Жили трудно, по-всякому, как придется… Ну а потом колхозы пришли. Я, к примеру, стала колхозницей в четырнадцать лет. И сразу приняла на ферме семнадцать коров. Семнадцать — запоминай!.. И к тому же скотников нам тогда не давали. Не положено, мол, нельзя. Ну вот — мы сами и доили, сами и навоз убирали. А это — сильно большие хлопоты. Но ничего. Пореву где-нибудь в уголке, повздыхаю да снова айда! И по два центнера, понимаешь, надаивала. От одной группы за один раз! — Она смотрит на меня, улыбается. И улыбка хорошая, со значением: слушай, мол, слушай, запоминай.
— По скольку трудодней тогда зарабатывали? — пытаюсь я углубить разговор.
— А у меня до войны бывало по девятьсот трудодней, даже по тысяче. Это надо понять, не плясали — работали.
— Выходит, с вас и начался колхозный род у Брылевых?
— Нет-нет, — поправляет меня хозяйка. — Я, считай уж, второй укос. У меня и мама была колхозницей. А теперь уж и я сама дослужилась до ветеранов. Недавно даже медаль вручили, пионеры цветы поднесли…
— Хорошее дело — медаль.
— Ясно дело — хорошее. А у меня уж она вторая. Одну медаль, значит, за войну присудили, а эту вот — за труды… — Она открыла шкафчик, взяла шкатулку, в которой лежит медаль «Ветеран труда». Я попросил ее падеть эту медаль, но хозяйка качает головой:
— В будний день не хочу. Вот будут праздники — и надену. — Она бережно укладывает медаль обратно в шкатулку. Руки у нее сильно подрагивают, и я отвожу глаза. Она видит мое движение и поджимает губы:
— Что, не глянутся мои рученьки?
— Зачем вы?..
— Ну вот — зачем, почему… — Она усмехается. — Я бы и сама на них не глядела. Как погода, как осень, так и крутит их, выворачивает. Они еще в войну у меня распухали. Не поверишь, даже доить не могла. Правда-правда, выпадали такие деньки. Да куда денешься — все равно ведь доила. Но особенно тяжело было у нас с водопоем… Ты бы про то время куда-нибудь написал? Они там, в окопах, сидели, стреляли, а у нас тут чем не окопы? Так что мою просьбу запомни.
— Напишу, напишу, — успокаиваю я хозяйку, и она согласно кивает, потом неожиданно хмурится и дотрагивается до моего плеча:
— Ну вот… Значит, гонишь коровушек на Тобол или обратно с Тобола, а на тебе все коробом смерзлось. И голяшки уж побелели, озноб… — Она остановилась на полуслове, прислушалась… Наверное, к сердцу, к дыханию. Потом снова заговорила:
— Ну а как? Ведь ни валенок, ни чулок мы не видали. Все для фронта — этим и жили… А весной нас, доярок, все время отвлекали на пашню. Я у Константина Осипова работала на прицепах. За день-то наездишься — на рычагах да на ухабах, а к ночи — снова на дойку. Кого-нибудь подменяешь. Вот и проворонила тогда свои рученьки. Не сберегла. — Она смотрит мне прямо в лицо и щурит глаза. И не поймешь: то ли смеются они, то ли плачут. И мне тоже тяжело — теснит горло тугая спазма. А в голове — разные думы…