Выбрать главу

По площади идет странный человек в болоньевом плащике, шляпе и мятых брючках. Из-под шляпы свисают тощие косицы немытых волос, взгляд ускользающий, какой-то собачий, ни угрозы в нем, ни смысла, одна немая тоска. Бич, — вдруг догадывается Бегемот, — бродяга. И с любопытством наблюдает, как человек, увидев милиционера на другом конце площади, начинает делать какие-то странные финты. Милиционер вертит головой, смотрит то в одну сторону, то в другую, и взгляд его для вот этого, в плащике, — как шлагбаум. То в одну сторону повернет, то в другую. Бегемот невольно ухмыляется: небось, тоже без паспорта, вон как ногами перебирает. Лицо у человека стертое, и Бегемот не может как следует рассмотреть его, но что-то знакомое в этой сутулой спине и длинной кадыкастой шее… Прямо держа голову и чуть кося глазом, перебирая ногами, как стреноженная лошадь, человек уходит куда-то вправо, и плащ свободно болтается на бесплотной костлявой спине.

Предвечернее солнце печет, но воздух нет-нет, да пронзают прохладные струйки. Листва кое-где уже побурела. В Москве сейчас пламенеют клены, роняя широкие остроконечные листья, скоро на бульварах их будут собирать в пестрые вороха и неяркий сентябрьский свет прольется сквозь облетевшие ветви к пожухлой траве, к прохладе остывающей земли. Хорошо в такое время лежать в лесу под деревьями, на палой листве, когда солнце греет лицо, а спина уже ощущает знобящий холодок, идущий из-под суховато шуршащих, ломких листочков. И пахнуть будет непередаваемо, терпко и сухо, и в горечи этого запаха, смешанной с солнцем, откроется что-то такое, чему и названия-то нет… Но всякий раз тянет найти название, будто, узнав его, что-то поймешь окончательно и разом. Хорошее время… И это самое хорошее время просидишь вот здесь, в этой дыре, где даже пива нету. А все-таки осень и здесь хороша, только по-своему: небо здесь выше, и облака другие, и канадского клена нет. Все больше, тополя, березы.

И опять Бегемот ищет слово, которое включило бы в себя все: эту солнечную лень, пронзаемую прохладными струйками, побуревшую листву, шапки деревьев, похожие на головы панков, и реверсионный след самолета, наискось прочертивший небо и обозначивший его округлую покатость, ленивое движение толпы, которая в отдаленной перспективе улицы сливается в единое цветное копошение. Он чешет бороду, сдвигает со лба шляпу. Может — а н а л ь г и н? Холодок ассоциируется с белым: прохладный, хриплый пот болезни, туман в голове. Нет, не то, чувствуется привкус зубной боли. Тогда что? Х р у с т а л ь? Тоже нет. Х р у с т а л ь  с  с у х а р е м! Аж зубы заныли. Нет, не клеится дело, тонус не тот.

Бегемот зевает во всю глотку, продолжая наблюдать. Вот пацан лет четырех гоняется за голубем. Облюбовал одного и бегает: «Птичка! Мама, птичка!» И заливается смехом. А чего тут радоваться, спрашивается? Голубь — самая бесполезная и глупая птица, разносчик заразы. Все это знают, но нет — символ мира! Будто никто не видел, как эти символы мира дерутся на площадях из-за куска, разжиревшие и потерявшие всякий стыд. Но если уж однажды сказано — то все! Вообще, люди подвержены мании регламентирования. Очевидно, так проще жить в мире, где все окончательно определено. Так и с мотивировками поведения, — они общеприняты, и люди часто просто боятся отойти от них, чем-то вдруг выделиться.

Вот что будет, если сейчас встать на четвереньки и залаять? Бегемот ухмыляется в усы, представив. Что же, а? Ведь никто не подойдет и не спросит — кто тебя, парень, довел до такого. Не-е-ет, скорее всего — поволокут в отделение, скажут — ты не только босиком ходишь, ты, гад, еще и гавкаешь! Бегемот тихонько смеется. Было время, он устраивал такие хеппенинги в Москве, потому что убежден был, что дремлющую человеческую душу может разбудить только неожиданность, шок.

Однажды, зимой было дело, он прогуливался у метро Таганской с чайником и петухом на поводке. Петуха выпросил у знакомого, — тот привез из деревни, хотел на балконе поселить, чтоб по утрам просыпаться с петухами, но соседи житья не дали, в ветслужбу стали жаловаться и всякое прочее. В общем, петуха Бегемот получил задаром. Вот с ним-то и прогуливался. Бегемот был в болотных сапогах, телогрейке и драном треухе, — он хотел, чтобы его принимали за деревенского жителя, так было задумано. У этого жителя сгорели изба, корова и все имущество, и он явился в столицу с петухом и чайником — это все, что у него после пожара осталось. В чайнике был квас, и время от времени Бегемот пил сам и поил петуха, тот все мерз и поджимал лапы. Шел мокрый снег. Народу у метро было много, но так никто и не подошел, — пройдут, глянут, посмеются и дальше. Бегемот тогда все возмущался: какие люди равнодушные! Хоть бы один подошел, полюбопытствовал: чего, мол, с чайником ходишь, — может, горе какое? Тут начался бы диалог, перерастающий в заранее заготовленный экспромт о добре и зле, а в апофеозе подразумевалось, что Бегемот петуха отпустит (дескать, погорелец отпускает на волю последнее оставшееся у него имущество и идет в мир наг и бос), освободит от поводка и подбросит, крикнув: «Лети, птица, теперь ты свободна!» Таким образом, элементарный деревенский пожар перерастал бы в символ освобождения людей от тирании вещизма, а также освобождения домашних животных от тирании людей… Но так никто и не подошел. А петух потом зимой зачах у Бегемота в коммуналке, пришлось похоронить.