Выбрать главу

Седьмой бутерброд ест, надо же.

Вот мордатый парень в майке «Пума» и «варенках». Пьет кофе, поглядывает на другого парня, в штанах из синей плащевки, с карманами, пряжками. Думает: «Где бы мне такие взять? Такие — чтоб все упали».

Вот молодой лейтенант с новенькими погонами пьет томатный сок, поглядывает на девушку в просторной белой блузке из марлевки, сквозь которую нежно просвечивает маленькая грудь: «Надо же! Какие здесь ходят! А вот если ее в кино пригласить — пойдет или нет? Мне еще три дня гулять, потом в гарнизон, надо как-то успеть. Успею или не успею?» Девушка кусает бутерброд белыми зубками, язычком слизывая с края зернышки икринок, встряхивает волосами под раздраженным взглядом сухой, чуть усатой дамы, хлопает ресницами, вслушиваясь во что-то ей одной слышное, чуть краснея, и с невинным неудовольствием думает, чувствуя на щеке прячущийся и жадный взгляд лейтенанта: «Ну вот, чего уставился!»

Буфетчица кричит что-то в подсобку, отдувается, вытирая запястьем лоб, смотрит на колышущееся, кишащее голосами и движением помещение, храня на губах машинальную, чуть задеревеневшую от усталости улыбку, а сама думает: «Надо ж, сколько народу навалило! Черт бы побрал эту икру…»

Желтая сборчатая штора слева, в ладонях тепло, убежал толстяк, встал кто-то другой, и все колышется, помигивает желтый насмешливый глаз в чашке с кофе, и какая-то нелепая надежда вдруг оживает в душе, что жизнь, если как следует расшифровать и растолковать ее, вдруг станет безопасной, вдруг пойдет к понятным человеческим целям. Ведь она такая простая, так проста ее видимая сложность. Но при этом прекрасно знаешь, что это дело обреченное, можно понять процесс, но не преодолеть дикой немоты, что плотно и вязко стоит даже вот здесь, в тесно набитом людьми помещении, и все, что ты выдумаешь о людях, опираясь на догадки и опыт, — всего лишь попытка сквозь эту немоту прорваться, прорваться к человеку. И именно поэтому легко за него думать, — за понятного и простого, при всей функциональной сложности окружающего его мира, человека. Иллюзорность этого понимания простоты — она, как коньяк, пожалуй, даже покрепче, и она приучает, затягивает, уже не можешь без нее.

Когда все время занимаешься тем, что выдумываешь людей и их житейские обстоятельства, перекраивая действительность по собственной прихоти, и привыкаешь таким образом сводить счеты с жизнью за все обиды и потери, за все разрушенные любови, то как-то незаметно начинаешь поддаваться странному самогипнозу. Выдуманное становится реальней существующего. Начинает казаться, что вот такая сознательная концентрация действительности, где человеку непременно уготован итог за его поступок, — есть не просто некий вид, так сказать, моральной благотворительности, не просто зеркало, в котором тебе вздумалось показать мир таким, каким ты его видишь, а прямо-таки высшая правда. И веришь в это! И вот эти строчки на бумаге, впитавшие муки твоих догадок, окружают тебя как частокол (с таким же успехом можно построить из них трибуну, уж тут кому как), и смотришь на мир сквозь него, почему-то считая, что ты-то сам свободен, а огорожены все остальные. И вот, не понимая, что это именно ты  о г о р о ж е н, что ты огородился, спрятался в свой собственный мирок, забоявшись непредсказуемого ледяного ветра настоящего мира, начинаешь судить всех и вся из-за этой своей ограды, уподобляясь тем яростным анахоретам, которые готовы взорвать к чертовой матери всю планету, если она вдруг ведет себя не так, как предсказано каким-то там давно умершим мыслителем.

Человеческая узость — в одиночестве, и жестокость — там же. Наверно, она от невозможности выйти на прямой контакт души с душой, она от ярости попыток взорвать силовые поля нашей обособленности. И вот тут — ловушка, она — в кажущейся легкости и логичности умозрительного жизнетворчества, в мифическом подобии абстракций, в бегущих по бумаге строчках, во всем, что уподобляет самонадеянный ум животворящей, реальной силе.

Но если у тебя хватит ума и мужества, когда-нибудь, быть может, — когда ты стоишь за чашкой кофе в стандартной забегаловке и глядишь, как катятся по асфальту за окном сухие жгутики листьев, — так же, как и год и два, и сто лет назад, пусть тогда не было еще ни асфальта, ни бутербродных, — вдруг придет понимание, что ты сам всего лишь персонаж романа, написанного каким-нибудь гением, и все, что ты можешь, — это мучиться сюжетосложением под его загадочным, пристальным взглядом. Ты не настоящий творец. Ни своей судьбы, ни чужой. Ты всего лишь жалкий версификатор, а вовсе не автор того, что пытаешься судить, что пробуешь всадить в какие-то рамки, с маниакальностью мясника, обрубая живую, кровоточащую ткань. И никогда тебе не догадаться, как он строит фабулу — этот великий романист, — и каков финал этой эпопеи — точно ли счастливый. Можно ли, будучи персонажем, угадать конец?