На вокзале он первым делом пошел в буфет — пирожок какой-нибудь съесть, но сначала подошел к расписанию и долго его рассматривал: для милиционера, чтобы тот понял, что Мухомор — просто проезжающий, а то, что он весь помятый и небритый, — так это от неустройства вагонной жизни. Вообще-то он старался хоть немного следить за собой — чиститься, умываться и хоть раз в два дня бриться. У себя в подвале, где он сейчас обитал, он на ночь укладывал брюки под матрац, между двумя полосами твердого картона. Летом даже рубаху стирал, так что выглядел он не столько бездомным, сколько просто замотанным, плохо пристроенным в жизни человеком. При взгляде на него почему-то сразу представлялось, что он работает где-то на деревообделочной фабрике и потому так скипидарно немощен, что живет в деревянной развалюхе с клопами, что жена его — жирная злая баба, любит выпить и тиранит его как хочет.
Именно потому, что он был такой тихий, жалкий, он почти три года прожил без паспорта, ни разу не попав в милицию. Раньше бывало, но теперь — нет. Боялся он этого — сильно напиваться. После страшных лет ИТК и потом — по вербовкам, общежитиям, в постоянном угаре, по «бичхоллам» где-то в брошенных домах — он теперь иной раз чувствовал себя благостным старцем, уже безгрешным и получившим под конец жизни некое просветление.
Наскоро перекусив в буфете, Мухомор поднялся на второй этаж, в зал ожидания, подремать. Он пошел по проходу, посматривая на людей, спящих на сиденьях и даже на подоконниках, на солдат, устроившихся на полу. В одном из рядов, почти у окна, увидел свободное место, пошел туда, переступая через вытянутые ноги, сумки и чемоданы, и сел, блаженно вздохнув и потянув в себя воздух, пахнущий скученностью человеческих тел, сапожной ваксой, табачным перегаром, хлоркой. В соседнем кресле, обняв мешок, спал, насунув на глаза широкополую ковбойскую шляпу, бородатый длинноволосый парень в грязных джинсах и почему-то босой. Мухомор посмотрел на его босые ноги, по привычке стрельнул глазами — нет ли милиции — и закрыл глаза. Здесь, в тепле, вино действовало сильней, блаженно закружило голову, организм, получив свою порцию, отдыхал, отходил, хмельная слабость расходилась по нему волной. Он задремал, но тут парень в соседнем кресле сильно храпнул, качнулся вперед и, тут же очнувшись, откинулся на спинку, открыв недовольно моргающие глаза. Посидел, поморгал, видимо, отходя от муки неудобного, тяжелого сна, встретился с Мухомором глазами, отвернулся и сладко зевнул с подвывом. Потом встал, положил куль на сиденье и опять посмотрел на Мухомора, кивком показав на куль: дескать, присмотри. Мухомор кивнул в ответ. Парень пошел меж рядами, переставляя длинные голенастые ноги, как страус. Мухомор проводил его глазами и прилег боком, поглядывая на странный мешок. Это был самый обыкновенный рогожный куль, обрезанный и стянутый веревкой в нижнем углу. Сейчас куль был развязан и из него торчало всякое барахло. Прямо наверху лежал завязанный узелком платок — красный, в белый горошек, и Мухомор сразу понял, что в узелке деньги. Он сам не знал, как догадался об этом, но почувствовал вдруг, как загорелось лицо и зазвенело в ушах. Он еще раз заглянул в мешок и отвернулся, а потом налег на него локтем и глянул по сторонам. Вокруг все спали, лишь в противоположном ряду молодая мать пеленала ребенка.
Будь он трезв — он никогда не взял бы деньги вот так, у всех на виду. Он вообще никогда ничего не крал. А тут рука сама как-то сняла узелок и сунула в карман. Он оцепенел и замер, чувствуя сердцебиение и сухость во рту. А потом встал и пошел прочь, чувствуя, как где-то в горле грохочет, мешая дышать, огромное, шумное сердце.
Из зала вышел не торопясь, а потом, с прямой вздрагивающей спиной, все ожидая в затылок окрика, быстро пошел и остановился далеко от вокзала, где-то в сквере между домами. А когда, оглядываясь, трясущимися руками развязал узелок — в глазах зарябило. Денег было много, он даже не мог счесть, сколько, — ворох пятирублевых бумажек и одна красная, и помятая трешка, и две рублевки. Он смотрел на них, моргал и сглатывал слюну, и потом как-то сразу сложилось, что денег — шестьдесят рублей. Может, их было больше, может, меньше, но вот такая цифра вдруг выскочила в голове, и он, испугался ее огромности.
Он боялся целый день.
И вот теперь, стоя в универмаге и разглядывая в зеркале свое крапчатое, в красных пятнах, худое лицо, — боялся еще больше. Ведь это была кража! А он как-то сразу и не понял, на что пошел. Ведь теперь его наверняка ищут! У милиции есть его приметы, и даже если он деньги эти спрячет, — все равно ему теперь хана: ведь у него нет паспорта. Он привык быть бездомным и научился не видеть в этом вины, и вот эта новая, неожиданная вина свалилась на него как снег на голову, и он не знал теперь, как ему быть. Мерещилось, что первый встречный милиционер сейчас подойдет и возьмет за руку. Он устал за день от страха. И не только милиции он боялся, еще боялся себя. Денег было много, и он не знал, как на них пить. Шестьдесят рублей — это же шесть бутылок водки! А он, хотя и стоял в очередях, на людей, которые водку покупали, смотрел как на сумасшедших, — ведь десять рублей бутылка! И вот теперь он мог купить даже не одну, а целых шесть бутылок и, может быть, даже ухитриться продать их рублей по двадцать ночью, и это было уже… Суеверно он думал, что все это не к добру, и в иной момент даже жалел, что взял этот проклятый платок. Ну жил бы себе спокойно, так ведь нет! А сейчас и на вокзале нельзя показываться по крайней мере неделю. И вообще, даже близко у вокзала нельзя. Вот так влип…