Пиявочка смотрит в сторону, бросая в рот ягодки из засиневшего бумажного кулька. Но нет-нет — да и глянет на Китайца. Глаза у нее коровьи, с поволокой, и Китаец знает, что стоит ему мизинцем только сделать знак и она сегодня же будет у него в постели. Пиявочка — из тех особ женского пола, которые очень любят мужчину, бросившего их, который может побить и вообще обойтись как с животным. Они не выносят собственной свободы, желая либо подчиняться, либо помыкать. Вот такую надо побить и тогда она начинает преследовать, звонить, плакать в трубку, — в общем, любить, потому что в ее понимании любовь — это унижение одного другим. Ей нужен хозяин, который помыкал бы ею и которого она бы за это неистово любила. А если она, вот такая, нужна кому-то по-настоящему, то для этого человека не будет ничего кроме унижения. Она просто будет ноги об него вытирать, кидая ему крохи и забавляясь этим.
Китаец все это знает и внутренне потешается над Джаконей, посматривая на Пиявочку с ленивым презрением.
Джаконя все болтает, никто не подходит, и, заглянув Джаконе в глаза, Китаец вдруг понимает, что тот нарочно вертится здесь: наверно, догадался, что Китаец кого-то ждет, и вот хочет вынюхать, увидеть, а может, даже догадывается, что при нем, постороннем, никто к Китайцу не подойдет, и от этого млеет, подонок. Ведь навредить Китайцу хоть в малом, хоть в том, чего он знать не знает, — это тоже месть. Мелкая, шакалья, но месть. И вот болтает, хитренько ухмыляется, а сам все шныряет глазами по сторонам, надеясь увидеть того или ту, кого ожидает здесь Китаец. Ведь знание — это власть, причем чтобы власть эту использовать, не обязательно прибегать к шантажу и кричать на всех углах. Достаточно лишь, чтобы человек, над которым ты власти жаждешь, понимал, что ты — з н а е ш ь.
— Ладно, — обрывает его Китаец, — катись!
Джаконя, запнувшись на полуслове, смотрит на него, пряча свою подловатую улыбку, потому что с Китайцем шутить опасно, и тут же начинает прощаться, опять суя свою потную ручонку, которую Китаец быстро и брезгливо пожимает.
— Что-то заболтались, правда. Ну, бывай! Помешали — так уж извини.
В Джакониных глазах тлеет желтый огонек какой-то собачьей ненавистной тоски. Китаец в упор смотрит на него, давит взглядом, и тот, еще раз улыбнувшись и подхватив Пиявочку, наконец отчаливает. Китаец невольно сжимает кулак, как бы въявь представляя хруст хлипкого горла Джакони, и суженными глазами провожает его тощую спину. Все-таки нагадил, шакал. Теперь уже никто не подойдет, правила тут железные — минута в минуту. Но Китаец еще стоит для очистки совести, ждет.
Из цирка после представления повалил народ, и там, у входа, в пестром человеческом потоке паясничает клоун в шутовском наряде Пьеро, вдвойне нелепом оттого, что вместо привычной бледно-меловой маски печального растяпы над желтоватым от старости кружевным жабо — краснорожая физиономия пропойцы, забулдыги с рыжей паклей жестких волос, торчащих из-под колпака, красной нашлепкой вздернутого картонного носа и плутоватыми размалеванными глазами. Люди, посмеиваясь, обходят кривляку, а он цепляется то к одному, то к другому, пугает детей, хохочет дурным голосом, дудит в начищенную трубу, несусветно фальшивя, размахивает длинными рукавами. А у входа стоит еще один такой же придурок с гармошкой и что-то наигрывает. Но хоть на месте стоит, а этот, в костюме Пьеро, никому проходу не дает и похоже — выпил. Вот вдруг пристал к какому-то мужику, который тащился себе мимо с матерчатой сумкой, слегка обвисшей по углу под тяжестью, наверно, бутылки. Пристал и приплясывает вокруг него, не давая мужику уйти, и что-то кричит собравшимся вокруг на этот дармовой спектакль. Китаец настораживает слух: «…А вот это наш типичный гражданин! Советский гражданин! И у него внутри ровно на один внутренний орган больше, чем у всякого другого. А вот что за орган, а? А ну угадайте! Ну… ну…» Ему что-то кричат в ответ, и толпа всякий раз взрывается хохотом под развеселое пиликанье гармошки.