Выбрать главу

— Нет, ну на кого ты похож, Яша! — восклицает она. — И вот так ты ходил по Москве?

— Ну…

— Вот так?! — Она даже зажимает рот ладошкой, вся вздрагивая от неудержимого хохота. — И тебя не арестовали?

— Это у вас тут чуть не посадили, — добродушно говорит Бегемот, посмеиваясь и косясь на себя в зеркало. — Говорят: еще появишься босой, мы тебя обуем и обреем! Не любят тут хиппи…

— Да ты же на сантехника похож, а не на хиппи, еще бы гаечный ключ в карман да сапоги!

— Вот и решили, наверно, что пропил мужик сапоги, — добавляет Бегемот, посмеиваясь.

И оба они хохочут, понимающе и радостно глядя друг на друга, — ведь когда смех одного человека совпадает со смехом другого, это немало значит. И это главное. А все эти лифты, привратники, обитые кожей двери, иконы и высокие положения — это такая дешевка, такой «попс», что и говорить не о чем, ей-богу.

И вот Бегемот, сняв шляпу, помыв руки и лицо, рубает на кухне ветчину с черным хлебом, тем временем как для него жарят яичницу, открывают и опять захлопывают дверцу холодильника, роются в шкафчиках, режут красные помидоры в обливную глиняную миску и туда же крошат пупырчатый зеленый огурчик и скрипучую зелень репчатого лука еще в каплях воды и все это слегка сдабривают растительным маслом, перцем, солью, петрушкой, укропом и потом мешают ложкой, чтобы овощи как следует пропитались собственным соком. И потом еще режут на деревянной доске твердую финскую колбасу сплошь в частых точечках сала на разрезе, и ставят на стол вазочку с холодным запотевшим маслом, и засыпают в кофемолку пряные кофейные зерна. И пока все это режется, шипит, скворчит, обдает пряными запахами и воет, как бормашина, Бегемот, значит, сидит за кухонным, натурального дерева столом под льняной скатертью и, сдерживаясь, разжевывает сочную ветчину, прикусывая черный, в коричневых зернышках тмина хлеб, и пальцем деликатно сметает с бороды крошки, упрятав свои обутые в тапочки лапищи под стол.

Нет, об этой кухне можно писать роман. Стены в обоях под дерево, одна сплошь занята стенным шкафом с множеством полочек, дверок — не какая-то там дешевка из ДСП, а настоящее, благородное, отлакированное, в резьбе, дерево. На другой стене висят два натюрморта с дичью, фруктами, арбузами, окороками, и еще висят на тех стенах длинные косы чеснока и лука, красного перца, сухие початки кукурузы. И все это функциональное пространство с любовью оформлено в некоем фламандском хлебосольном стиле, под дорогую и неброскую простоту старины. По полкам — деревянные блюда, расписные шкатулки и лукошки из лыка и соломки, глиняные кубки, оплетенные бутыли, сулеи, старинные штофы зеленого стекла с вензелями — и никаких хрусталей: сплошь дерево, серебро, расписная глина, грубое, покрытое патиной времени, стекло. По всему полу, от стены до стены, — плетенная из тряпочек деревенская дорожка с петухами. Здесь живут люди, имеющие вкус к жизни, это не просто обычный российский жирный достаток, это его иная ступень. Ой-ёй-ёй… Во попал…

И одно спасает — она. Она, эта Оленька, это дитя божье, посланное, похоже, самой судьбой. Спасает то, как она с озабоченной женской повадкой, даже здесь, в фартуке, при растрепанных волосах, умеет быть такой, какой надо. Спасает то, как она, засучив рукава, стоит с ножом над сковородой, сосредоточенно нахмурив лоб и кистью руки отмахивая свисающую прядь, тычет в яичницу ножом и время от времени посматривает, как ты ешь, Бегемотик, как ты рубаешь, вонзая в мясо белые блестящие зубы. Спасает то, что возникает при этом в ее глазах, то, как она смотрит на тебя, прикусив в губах улыбку и растворив в расширенных зрачках извечную бабью жалость, морщит носик и вздыхает, протяжно и тяжело, как ребенок со сна. Потому что никто еще так на тебя не смотрел, соратник Сатаны…

Да и не мог так смотреть, потому что вообще никто и никогда, да никакой там Рубенс этого не напишет, ведь это в одном единственном числе, не для чужих глаз, — вот это, как она стоит с ножом над скворчащей яичницей в своем фартучке с оборками, вытянувшись вверх стремительным тонким телом, будто бы приподнятым вызывающе высокими бугорками грудей, сдувая со лба упавшую прядь и вдруг глянув чуть скошенными глазами, закусив в губах смех, потому что никакой не соратник ты, Бегемот, ты — волк, с таким хрустом и треском ты рубаешь. И это ее смешит, это ей нравится, потому что когда мужчина, одним махом проглотив миску салата, скребет хлебом по донышку, собирая овощной сок, — это не может не нравиться женщине, при том, что салат ею собственноручно приготовлен, и это, с одной стороны, доказательство мужской прожорливости, которая указывает на способность, тоже чисто мужскую, — работать, а умение и способность работать несет некий сексуальный подтекст, а с другой стороны, — такой аппетит служит одновременно доказательством ее кулинарных талантов. И ты, со свойственной мужскому полу туповатой прямотой, эти таланты подтверждаешь, нисколько не подозревая о своей, так сказать, миссии, ты с радостью подтверждаешь все возможные таланты, хотя салат пересолен, а яичница нещадно переперчена, ты прямолинейно и безоговорочно подтверждаешь их, эти женские таланты, расправляясь с яичницей, как матерый хищник с овечкой, не слушая ее жалобных стенаний и скворчания. Подтверждаешь, обжигая себе язык и нёбо, и в глазах, что наблюдают за тобой, легкое удивление сменяется иным, почти любовным светом, — ведь для того, чтобы понравиться женщине, часто достаточно просто польстить ей, и ты делаешь это по-солдатски незатейливо, зато, как говорится, наглядно.