Выбрать главу

Китаец инстинктивно чувствует, что сегодня начался для него крутой поворот в будущее. Вся его многолетняя неодолимая маята и злость, все обстоятельства, от которых он благополучно уходил, связались клубком, и надо этот клубок рубить. Путаными тропками затейливой интуиции, которая под воздействием анаши прыгает зайцем по полям логики, он идет к какой-то важной мысли, а она все ускользает, прячется, и это рождает в чем волчью, холодную ярость. Жизни осталось мало, — может, два года, а может, три, и надо что-то сделать, хлопнуть дверью… И опять — Джаконя. Китаец досадливо морщит лоб, припоминая тот никчемный разговор на базаре. Что-то в нем было вскользь сказано. Что-то важное. И это важное как-то стыкуется с тем выводом, который он для себя уже подспудно сделал — стрелять всех. Мстить. Вот хотя бы этих… Китаец исподлобья смотрит на веселящихся гостей. И вдруг неожиданно и холодно сам веселеет.

Картина разворачивается павлиньим хвостом. Взбудораженное анашой воображение разворачивает кадры цветного кино. Вот солнечный полдень, он стоит на бульваре, ждет трамвая. Трамвай подкатывает, глухо поухивая на проседающих рельсах и скрежеща сталью. Распахиваются двери, он входит последним, слыша за собой звук закрываемых дверей. Берет билет, отходит к окну и, отвернувшись, расстегивает куртку. Достает из-за пояса пистолет (он даже чувствует в руке тяжесть ребристой рукоятки), оборачивается и вскидывает ствол, сощурив глаза и ожидая, чтобы увидели. И когда на человеческих лицах, буднично опустошенных и отстраненных, вдруг появится узнавание и страх, когда вдруг кто-то вскрикнет и на вскрик из глубины вагона начнут поворачиваться лица и заблестит множество еще ничего не понимающих глаз, он начинает стрелять. Нате вам! За спившегося отца, за многолетнюю боль, за исковерканную жизнь. Нате вам! За ложь, за страх милиции, за ночные кошмары, за то, что не курите и не колетесь. Нате вам! За ваши счастливые лица, за вашу любовь, которой уже нет силы обмануться, за одиночество и отчаянье. Нате вам!..

Голову застилает моментально плеснувшей ненавистью, и Китаец пережидает, опустив глаза. А потом поднимает их, сощуренные, чуть усмехаясь над этими ребятами за столом, не знающими, что он только что подумал, не знающими его тайны. Он уверен, что, случись что, он бы так и сделал. Обидно одному катиться в пропасть. Нет уж. Надо так, чтобы для всех это бы то как чума, громадный погребальный костер. Чтобы весь мир в крови, жаль вот, что до  к н о п к и  не добраться.

И опять вдруг — Джаконя. Собачье это имечко крутится, вертится и не дает себя поймать. С чем оно связано, на что намекает?.. Громкая музыка начинает раздражать, мешает. И веселье это бесшабашное тоже. Китайцу не до веселья. Егерь пропал, и теперь, того гляди, надо ждать стука в дверь. Постучат, войдут, и — все. В комнате тряпки, непроданные видеокассеты, анаша, но главное — промедол. Краденый. С таким добром не заснешь. И если Егеря взяли, теперь каждый день будет это — ожидание стука. А может, не ждать? Может, самая пора сваливать отсюда? Только вот, куда?..

Китаец встает из-за стола и длинным темным коридором идет на кухню. Хочется побыть в тишине, додумать. В кухне горит свет, темнота лежит в глубоком колодце двора, а в домах напротив синим светом светятся телеэкраны. В высокой раме кухонного окна стоит девушка в джинсах и тонком свитере. Она оборачивается на шаги, и ее тень в стекле повторяет движение. Китаец видит ее лицо — чуть широкоскулое, со вздернутым носом и пухлыми губами. Светлые волосы зачесаны за уши, а в глазах стынет наивное голубоватое удивление. Эти глаза похожи на полевые озера, что встречаются иногда в полях, посреди высокой пшеницы. Идешь, идешь — и вдруг неожиданно перед тобой светлое блюдце, таинственное, тихое. И кажется, вот только что кто-то был тут, на его поверхности, а заслышав шаги, спрятался. И когда уходишь — нет-нет, да и оглянешься, и неясная тревога кольнет сердце, будто в этом озере кто-то утонул.

Девушка смотрит на Китайца, не зная, улыбнуться ей или нет, и это колебание отражается в глазах. Она курит, стряхивая пепел в жестяную крышку от банки с огурцами, которая стоит тут же, на подоконнике. Китаец устраивается рядом у окна, но сам по себе и, помедлив, достает спичечный коробок с «кропалями», папиросы. Вытряхивает табак из одной, вставляет в мундштук бумажный жгутик и, черпая с ладони маслянистую крошку, набивает папиросу, поглядывая на девушку. Она смотрит расширенными изумленными глазами. Пухлые губы чуть вздрагивают в неопределенной полуулыбке. Тонкой кистью руки она отбрасывает со лба упавшую светлую челку и наконец все же улыбается Китайцу, словно извиняясь за собственное присутствие. В дверь кухни кто-то заглядывает и, помаячив мгновенье под пристальным взглядом Китайца, исчезает.