Выбрать главу

— Иди сюда…

Она подходит. Взяв за локти, Китаец усаживает ее рядом, и она говорит:

— Не надо… Ну что ты! Не надо…

Минута шепота и клятв, и вот — под голосящей лампочкой, под слепым взглядом ночи сквозь черное окно — медленная немая борьба. Агрессия одиночества, прорывающего стену. Любовь — это захват чужих территорий, война двоих. Его руки ныряют под ее свитер, — лицо ее исчезает и опять появляется, и это уже лицо побежденной. Смуглые от загара плечи вылущиваются из кожуры свитера живым, дышащим, теплым плодом, а руки беспомощно прикрывают оголившуюся грудь. Китаец отбрасывает в сторону скомканный лифчик, жадными руками блуждая по ее загорелому телу, а она ему шепчет: «Свет…» Он встает, чтобы выключить свет, и она резко сжимается, обнимая себя руками, закрывшись, как бутон цветка, и опять раскрывается под его руками, горячим шепотом и умоляюще, словно прося о пощаде, все повторяет и повторяет: «Ну не надо, не надо же, что ты, я тебя прошу…» Все тише и безнадежней. А до Китайца вспышкой доходит вдруг темный смысл этих ничего уже не значащих слов, этого самооправдания побежденного. Ведь все они так говорят, боясь, как бы о них не подумали плохо, уже сдавшись, не помышляя ни о каком сопротивлении. Но за этим поверхностным встает древний, бессознательный страх женщины перед темным ужасом жизни. Ведь, продолжая жизнь, женщина продолжает страдание. Быть может, ее ум и не в силах понять, осознать это — огромность и жестокую определенность миссии продолжения рода, а значит, продолжения войн и самоуничтожения. Но каким-то далеким, пещерным, инстинктивным страхом боясь страдания и смерти тех новых людей, которых она может породить в забытьи любви, женщина говорит: «Не надо…» Эти слова похожи на просьбу об отпущении греха.

Что-то такое коротко и неясно вдруг понимает Китаец, но ему не до того, он прорвался в божий заповедник, где нет уже ни стен, ни одиночества, ни запретов, только жаркая тьма, ощущение ее горячего, вздрагивающего тела, рассыпанные на подушке волосы, запрокинутое лицо, ускользающие губы, запах духов и темная горячая волна, накрывшая вдруг его целиком, в кокон, куда не проникнуть чужому взгляду. Этот кокон похож на свернувшуюся беззвездную вселенную, где они говорят на языке птиц и зверей, так же бессвязно, но почему-то понимая друг друга. И миг потрясающей ясности, мелькнувший, как молния, в ответ на ее вскрик, миг полного слияния, когда не понять, кто из них говорит, чьи это руки скользят по спине. И полное опустошение вслед за тем — их будто бы разнесло, хотя они еще рядом, но каждый в себе. И тоска этого опять свалившегося одиночества снова встает в наступившей вдруг тишине, где, будто в насмешку, громко начинают тикать часы у него на руке, так громко, что оба они испуганно притихают, еще больше отдаляясь, уходя каждый в себя. Все…

Китаец лежит лицом вниз, чувствуя бедром горячее чужое тело, а девушка тихонько гладит его по плечу. Китайцу худо, так худо, что он зубами вцепился в наволочку, чтоб не застонать ненароком. Все неладно, все не так. Минуту назад казалось, что он умрет, и он готов был умереть — вот так, с ней. Казалось, что эта смерть сулит перерождение. Не умер. И такая пустота и стыд, что хоть волком вой. И она, та, что лежит рядом, сейчас только мешает. Зачем она здесь? Все равно остаешься один на один с собой, сам себя ненавидя. За ложь, за это мелкое, дешевое вранье, которому она поверила… Приняла всерьез. Но разве объяснишь? Объяснять, — значит, опять унижаться. И скоро придется что-то сказать, чтобы все встало на свои места. Он фарцовщик, он наркоман с изломанной психикой. Другим он уже не будет. И не надо ее брать с собой на этот погребальный костер, который уже близко, рукой подать. От этого костра уже дымом тянет. Или, может быть, это жгут листья где-то за домом?..