И ощутив все это, Китаец никак не может снять с лица резиновую улыбку. Вот это лицо перед ним — тоже зеркало, и смотреть в него страшно. У Китайца начинает нудно ныть сердце от подступившей к горлу тоскливой злости — опять, который раз за день. А за плечом женщины, которая заторможенно соображает, идти ли ей за сыном, оставив дверь на цепочке, или все же закрыть, показывается худая жующая мордочка Джакони с запавшими глазами в синеватых кругах тоненькой, в легких трещинках-морщинках кожицы. На нем синяя майка, джинсы и тапочки с затоптанными задниками. Увидев Китайца, он вскидывает брови и, быстро что-то сообразив, отпихивает мать, буркнув: «Да я щас, щас, ма…», и, замахав на нее рукой, выходит на площадку, захлопывая за собой обитую светлой клеенкой дверь, как бы отсекая метнувшийся следом испуганно-умоляющий взгляд матери.
— Ты чего? — осторожным шепотом спрашивает он, исподлобья глядя на Китайца, меж тем как в глазах его острыми светлыми иголочками сквозит тревога.
— Ты про «пушку» базарил? — спрашивает Китаец сразу и достаточно громко, беря Джаконю на испуг, решив про себя: будет врать — удушу гада.
Он знает, как Джаконя врет, знает его гримасы, уловки, то, как они отражаются на его мордочке, и смотрит на него в упор, как бы предупреждая. И тот, очевидно, уже приготовивший мгновенную ложь, под этим давящим взглядом вдруг спохватывается, мотнув головой, как бы прогоняя несказанные слова, настороженно спрашивает:
— Зачем тебе?
«Попался, сука!» Китаец продолжает молча давить его взглядом, стараясь не выдать радость, и вдруг, чтобы ослабить напряжение, улыбается — улыбается собственной радости, а по виду будто бы Джаконину страху:
— Надо. Егерь просил.
— Егерь? — переспрашивает Джаконя уже едва слышно, и видно, что он заинтересован и даже польщен. Имя это известно ему достаточно хорошо.
— А он что?.. — Джаконя смотрит на Китайца, выгнув брови домиком и недоверчиво щурясь. — А он что…
— Он тут, — врет Китаец. — За сараями с пацанами стоит. Нужна ему «пушка». На день. Не даром. Два промедола, понял?
Он в упор смотрит на Джаконю, хорошо понимая, что играть надо точно. Если Джаконя поймет, что его обманывают, — замкнется, паразит, заскулит, заноет и не даст. Хоть дави его — не даст. Хилый, слюнявый, но увертлив, как вьюн. И «колоть» его надо вот на этом — на дурной блатноватой романтике, потому что для Джакони Егерь — «король», «босс». Китаец-то хорошо знает ему цену, а шантрапа вроде Джакони балдеет от всяких легенд, — что вот, мол, Егеря лет десять уже не могут взять, что у него все куплены, что вся владивостокская портовая фарца платит ему дань, что при нем всегда два телохранителя-каратиста. Ну и прочее, и прочее. Козявки вроде Джакони всю эту муть собачью, которая, в общем-то, — правда, повторяют с почтением и завистью. Ведь для них голубая мечта — быть в «деле», при «боссе». Ведь даже на этом дне репутация — первейшее дело. Китаец все это хорошо знает, но знает также, что страх часто даже слабаков делает неприступными, непробиваемыми. И чтобы окончательно успокоить Джаконю, ухмыляется:
— Да ты не дрейфь! Надо одного «жирного» тут маленько попугать, денег платить не хочет, сука. Без стрельбы, втихую, ты не боись. Что ж мы совсем доехали, чтоб шуметь? Послезавтра вернем. Ну, сам гляди… — Китаец сплевывает. — Он тебя, вообще-то, в компанию хотел взять.