Выбрать главу
* * *

18 марта 1942 г.

Вчера сумел написать до сих пор; совершенно неожиданно пришлось оборвать письмо и даже не удалось до конца изложить свою мысль, но, видимо, она не была и такой уж блестящей, чтобы считать, что тем самым погибло нечто невозместимое, — ах, пруссаки! Именно на этом я вчера прервался; они есть и останутся огромной, глубокой и трудно постижимой болью всей моей жизни. Самое ужасное заключается, видимо, в том, что в принципе они иногда даже правы; но во всем, что касается человека, они ошибаются — о нет, беру свои слова назад, — они вообще во всем не правы; эпиграфом к одной из глав романа «Кровь бедняка» является следующая строка: «Унтер-офицер, ты прав. Народная песня».

Эта краткая сентенция потрясла меня уже тогда, когда я еще не носил военную форму. Теперь я ношу ее более трех лет, подумать только — три года! Это 1095 дней, а каждый день — это серая неутешная вечность, а ночи, все как одна, мрачные и смрадные, твои товарищи охают в своих постелях и стонут, а кое-кто даже громко разговаривает во сне. Все это — следствие безумной жизни казармы. А дни! Пробуждение напоминает скорее кошмар: тебя внезапно вырывают из мира грез — а сон, какой бы он ни был, лучше и прекраснее действительности, — вырывают из удушливой атмосферы, которую создают почти двадцать мужчин, они ворочаются в своих грязных кроватях по восьми часов кряду при затемненных окнах, в которых законопачены даже щели, и энергично дышат; просыпаешься от пронзительного свистка, сопровождаемого зверским рыком, таким рыком, который будто старается свалить всю вину за эту войну на бедных поросят, что валяются, притихшие, в своих кроватях; вот так весь день напролет заполнен рыканием и свистками, а в промежутках между ними слышишь набившие оскомину однообразные разговоры твоих товарищей. Ах, три года, три года и один месяц — тысяча сто двадцать пять дней — и почти все до одного в казарме! Действительно невыносимо — болеть здесь, не важно, какой болезнью, но все же я благодарен и рад, хочу надеяться и верить, что нам помогут…

* * *

Кёльн, 2 апреля 1942 г.

[…]

На часах ровно половина пятого утра, за окном светло, почти как днем; мягкая, ветреная весенняя ночь, по небу мчатся облака, и, наводя ужас, завывает ветер; мне порою зябко в этой большой пустой комнате с огромной печкой, которую мы до отказа набиваем угольными брикетами. Через каждые полчаса я выхожу во двор, чтобы посмотреть, не снес ли кто-нибудь бараки, не подпалил ли их, и тогда я вижу пронзительно яркий и ясный лик луны и гряды белых облаков, наплывающих на нее; на меня налетает ветер и пытается закружить, как юлу; я спокойно попыхиваю трубкой и внимательно разглядываю свою бесформенную тень; из всех бессмысленных караулов, которые мне доводилось нести, этот был самым бессмысленным.

В комнате стоят восемнадцать кроватей, но один из троих наших храпунов пренебрег соломенным тюфяком и теперь растянулся во весь рост на столе; моя писчая бумага находится ровно в пяти сантиметрах от его башмаков, но он лежит спокойно и почти неподвижно, и поэтому не стоит опасаться, что он вдруг неожиданно повернется и испачкает ее. Может, он боится вшей и потому отказывается от тюфяка; вчера мы устроили настоящую облаву на этих тварей, у одного из нас нашли аж целых шесть штук; я тут же стащил с себя рубашку, но, слава Богу, пока эти зверушки не утруждают меня своим присутствием.

Когда на несколько минут ветер замолкает, до меня доносится шуршание мышей, для которых такие пустые помещения — настоящий рай. Временами какая-нибудь из них прошмыгнет с кусочком бумаги во рту, и тогда мне приходит на память одна история о мышах, которые построили себе гнездо из стомарковой купюры. Пройдет еще полчаса… и я смогу лечь спать, опять спать…

Мои руки ужасно грязные, вечно эта противная липкая грязь, откуда только она берется; мое заспанное лицо тоже грязное, я устал, устал и не знаю, когда же кончится война со всеми ее ужасами, мракобесием и бесконечной тупостью. Я чувствую, как никнет моя фантазия и постепенно идут на убыль силы, а мое напряжение растворяется в обыденных и повседневных мучениях и заботах пехоты; моя юность продана, она закончилась, по-настоящему так и не начавшись, а вокруг все такое серое и безутешное.