Выбрать главу

Я защищался, и кое–что удалось отстоять. Мы ссорились. Однажды муж редакторши вышел из своего кабинета и сказал увещательно:

— Товарищи, вы же интеллигентные люди!

Искаженный до неузнаваемости, роман был папечатан на страницах «Нового мира» в 1952 году. Появились рецензии — немного, две или три. Отдавая должное моему упрямству, авторы в один голос утверждали, что, при всех недостатках, первая часть все–таки несомненно выше второй. Впоследствии я старательно восстановил первоначальный текст.

Прошел месяц, другой, и я случайно встретил Твардовского в Союзе писателей.

— Ну что ж! Почти «Джен Эйр», — сказал он.

Тон его мне не понравился. В тоне было что–то снисходительное, ласково–насмешливое. Я промолчал. Не время и не место было упрекать его в том, что он допустил появление на страницах «Нового мира» бледного подобия «Джен Эйр», с её сентиментальной порядочностью и ангельской добротой.

Я понял тогда, что Твардовский — в той полосе, когда работа в журнале для него — обязанность, серьёзного значения которой он в полной мере не осознает.

5

Другого Твардовского и другой журнал, как мне показалось, я встретил в 1960 году, когда принёс в редакцию статью «Белые пятна». Я попытался восстановить в ней историю группы «Серапионовы братья», восстанавливал по памяти свой последний разговор с Фадеевым. Упорное стремление опубликовать эту статью стоит внимания историка литературы. Это продолжалось шесть лет — и под другим названием («За рабочим столом»), с сокращениями статья все–таки была опубликована в 1965 году.

«Новый мир» был журналом, жизнь которого состояла из цепи событий. У него было не только будущее, но и прошлое, уходившее в историю русской общественной мысли. Понятие «традиции» осуществлялось как нападающее, причём объектом нападения была бедность мысли, серость языка, отсутствие достоинства, угодничество и лицемерие. На фоне упорной защиты традиций классической русской литературы острее ощущалось новаторство.

Но была и другая черта, ещё более важная. Современность всегда интересна, неподмеченное, ненаблюденное не перестаёт волновать. И эту современность, ежедневность, злободневность журнал не отъединял от нравственной цели, без которой грош цена любой занимательности, любой политической остроте.

Когда, в какой день и час произошёл решительный поворот Твардовского к журналу? Не знаю. Думаю, что он был давно подготовлен к этому повороту и что в то время как он работал над своей поэзией, его поэзия работала над ним. Смысл этого взаимопроникновения заключался в том, что Твардовский, подобно Некрасову, положил в основу своего творчества поэтическую правду, которая по самой своей природе требовала более широкого поля деятельности, чем собственно литература. Так же, как и некрасовская, это была правда, для всеобъемлющего значения которой мало одной поэзии и которая в поэзии придерживается как бы самой народной речью рождённых форм.

Но были и внутренние причины, которые создали «Новый мир» и нового Твардовского. О них я могу лишь догадываться. Без сомнения, те, кто помогал ему, учились у него многому, и прежде всего умению поддерживать ту атмосферу ответственной любви к литературе, которую чувствовал любой писатель, переступавший порог редакции. Но и Твардовский, надо полагать, учился у своих помощников, которые кое в чём были даже и опытнее, чем он.

6

По–прежнему мы встречались редко, и поводы были теперь деловые, связанные с журналом. Но встречались и без повода, случайно, и не могу сказать, что между нами завязались отношения близости или, по меньшей мере, деятельного интереса друг к другу.

Может быть, ему была чужда моя «книжность» (о которой я впоследствии напечатал статью в том же «Новом мире»), Хотя ведь и он был «книжным» человеком, прекрасно знавшим историю русской литературы, что приятно удивило меня ещё в Ялте! Но его книжность была другая — не вторгавшаяся в его поэзию, как моя — в мою прозу.

Так или иначе, встречаясь с ним, я все же не мог освободиться от чувства скованности. Мне всё казалось, что и книг моих он не знает, и моей многолетней работе не придаёт значения. Вероятно, я ошибался, и причина была совсем другая, не имевшая к литературе никакого отношения: нам обоим мешала застенчивость, которую во мне ещё труднее было предположить, чем в Твардовском.